Уокер Перси - Ланселот
Сиобан выглядела расстроенной и раздраженной. Миленькая худенькая блондинка (!), чью прелесть портил лишь слегка туманный взор и постоянно надутый вид.
Текс воображал, что он ей как подружка, что она не может ужиться с матерью, а он спасает ее от влияния черножопых. На самом же деле он постоянно дергал ее, и ей было бы гораздо лучше с черножопыми. Своей слащавой назойливостью он подменял внимание и заботу, так что его пародия на любовь не могла ее обмануть. Поэтому казалось, будто он нарочно старается вывести ее из себя.
Она подбежала обнять и поцеловать меня. Я обнял и тоже поцеловал ее, ощутив тонкие хрупкие косточки под ее по-взрослому длинным нейлоновым пеньюаром. Она прижалась ко мне как-то слишком сильно, от напряжения у нее даже задрожали руки, однако туманный взгляд голубых глаз так и остался рассеянным. Научилась у Текса пародировать чувства. Они смотрели мультфильмы. «Тебе нравится этот олененочек?» — несколько раз бездумно нараспев повторил Текс, пытаясь дотянуться до Сиобан. Ему тоже нравилось ощущать ее тонкие косточки. В свои семь лет она была столь же сексуальна, что и ее мать, разве только выражалось это чуть-чуть туманно, приглушенно, словно Сиобан забыла что-то, но вот-вот вспомнит. Она умела выразительно надувать губки, хотя глаза при этом оставались, как у куклы. Любила демонстрировать тело: задрав подол, садилась и обхватывала руками колени, выставляя напоказ свой маленький пирожок.
+++Любил ли я Марго? Не знаю, что ты имеешь в виду, не понимаю значения этого слова, но нам было друг с другом хорошо. Особенно хорошо, когда вдруг, внезапно: сорвешься с работы в десять, в три, да в самое неожиданное время, скорее домой, а там она — потная и заляпанная штукатуркой, точь-в-точь как рабочие, с которыми она бок о бок трудится над реставрацией — ну, как же, надо ведь восстановить великолепие, которого, кстати, никогда и не было; она поначалу сопротивляется, хмурится, ведь уже тогда она начала разрываться между мной и Бель-Айлом. В результате потеряла обоих, и дом, и меня, но когда мы вдвоем мчались куда глаза глядят в старом бьюике с убранным складным верхом и распевали песни, пролетая и тень, и солнце, и попадали в беспросветные сумерки глубоких лёссовых разрезов, пахнущих землей, а потом вновь вымахивали на яркие луга, залитые пьянящим сосновым солнцем, и пение цикад преследовало нас, как тень от бьюика, а она так близко, так близко, что не удерживалась и то и дело целовала меня в шею, в щеку, снова и снова, а моя рука лежала у нее между ног, и по радио звучала музыка кантри, которую она очень любила, при том, что как помешанная не могла пропустить ни одного концерта Новоорлеанского симфонического оркестра, а потом мы переваливали с шоссе на проселок, усаживались на траву с бутылками виски и севен-апа, а из динамиков — кантри, гитары, Крис Кристофферсон,[75] и она, позабыв о Людвиге ван Бетховене, тоже принималась петь.
Душа пуста и карманы,
Потеряно все, но ветер —
Он тоже ни цента не стоит,
Бездомный, свободен тоже.
(О, Боже мой, Господи, Боже!)
Он блюз этот мне напевает,
Как Бобби Макги с гитарой.
Бобби Макги[76] исчезал, растворялся, но она от меня никуда не исчезала. Я не хотел свободы, я хотел, чтобы она была рядом на траве, чтобы солнце отблескивало медью на ее пружинистых курчавых волосах, а удивительная золотистая кожа и так светилась, ей солнце вовсе не было нужно. Передать бутылку, запить севен-апом, поцеловать ее сладкие губы и лечь рядом, смешав запахи высохшего пота: мой — с отдушкой юридической конторы, жарких брюк и телячьей кожи, ее — чистый утренний пот принявшей ванну домохозяйки. Целовать ее было все равно что целовать сам этот день, с его октябрьским солнцем, виски и севен-апом на губах, да она и вообще вся перелилась в губы, сообщала им тот заповедный, внутренний вкус женщины, нет, именно ее вкус, особую терпкую химию ее слюны, слюны Мэри Маргарет Рейлли.
Любил я ее? Не любил? Я уже не уверен, что слова что-либо значат, но я любил ее, если любить значит постоянно хотеть — хотеть видеть ее, ощущать разлуку как недостаток воздуха, а увидев, хотя бы на расстоянии, чувствовать такое счастье, будто издалека возвратился домой, чувствовать, как взлетает сердце. Однажды, повернув к Бель-Айлу, я даже рассмеялся от счастья и хлопнул в ладоши, увидев ее на галерее. Я почувствовал то же, что мой предок Клейтон Локлин Лэймар, когда в 1865 году вернулся домой из Виргинии.
Люси я тоже любил, но Люси была эфемерной мечтой, стройной смуглой танцовщицей в стеклянном шаре, кружащейся под музыку старой, давно исчезнувшей Каролины. Марго была самой жизнью, словно вся Луизиана с ее щедрой нефтеносной тьмой, яркой зеленью и призрачными сумерками, с ее обманами, комико-ванием и корыстолюбием собралась и воплотилась в одном человеке. Обладать ею значило забыть свои страхи, держа в объятиях всю золотисто-зеленую Луизиану. Широкая была женщина.
Потом наша жизнь разделилась между сексуальными утехами и достижениями реставрации. По правде говоря, я не знаю, от чего она получала большее удовольствие — от того, что мы делали в кровати времени Генри Клея[77] или от самой кровати времен Генри Клея. Однажды, когда пару лет назад мы занимались любовью, она как всегда закинула руку за голову, но на этот раз не для того, чтобы ухватиться за спинку, найдя в ней точку опоры или якорь спасения в бушующем море страсти, нет, вовсе не для этого — на сей раз она, вытянув пальцы, ощупывала искусно отреставрированную и отполированную поверхность красного дерева, скользя ноготками по изящным завитушкам тяжелых балясин.
Еще позднее, когда я пристрастился к бутылке — страсть совсем иного рода — и стал никудышным любовником, невнимательным и затравленным, она уже явно стала предпочитать любви занятие реставрацией. Некоторые свои архитектурные победы она переживала, как оргазм, например, когда нашла девяностолетнего мастера-штукатура в Банки, тогда как все ее убеждали, что таких уже не осталось, и откопала старые точные эскизы гипсовых роз на потолке в сгоревшем крыле Бель-Айла. От этого соединения старых чертежей и чудом сохранившегося мастерового она вся сияла; увидев, как она наблюдает за появлением на потолке огромных выпуклых роз, я понял, что она испытывает удовольствие не хуже сексуального, а в то время, возможно, уже и лучше.
Так что же произошло между мной и Марго?
Если бы она была здесь, я знаю, что бы она сказала и по-своему была бы права: вместо того чтобы любить меня, ты залез в бутылку, и я решила — к черту! ни за что не полезу туда за тобой. Ты сделал свой выбор.
Но здесь она права лишь отчасти. Простая и поразительная истина заключается в том, что, закончив реставрацию Бель-Айла, она в каком-то смысле со мной покончила. Бель-Айл стал ее сутью, и когда она привела в порядок дом, привела в порядок себя и покончила со мной, она тем самым изжила нас. Когда, изучив все старые схемы и планы, проконсультировавшись с историками и выписав из Каррары резчиков по мрамору, она завершила все мыслимое и немыслимое, то поставила в наших отношениях точку, и тогда ее стало заботить только одно — чтобы все продолжало сохраняться в должном виде. Зачем? — как-то спросил я. Почему все должно выглядеть так, как раньше? Меня она тоже переделала. Не то чтобы реставрировала — она создала меня заново в соответствии со своими техасскими представлениями о том, как должен выглядеть плантатор без плантации и аристократ из предместья. Как я понял, ей требовалось нечто среднее между Эшли Уилксом (анемичным и поэтичным аристократом, который, конечно же, сам был творением женщины) и Лесли Говардом(еще одним анемичным и поэтичным аристократом), да плюс немного от Джеффа Дэвиса, вернувшегося с войны и ставшего жертвой еще одной волевой женщины в Бовуаре, которая заперла его в голубятне, так похожей на мою, плюс Грегори Пек, благородный юрист-южанин, и чуточку Кларк Гейбл в роли Ретта.[78] Она даже одежду сама мне покупала. Ей нравилось, когда я носил нанковые костюмы.
Я, в общем-то, не возражал, меня забавляла ее странная техасская убежденность в том, что все «аристократы» на одно лицо. Конечно же, не на одно, да мы и не аристократы, но поскольку я никогда не ощущал в себе какого-то единства, собственного своего лица, то одевался в соответствии с отведенной ролью. Я даже поймал себя на том, что исправно ее исполняю и в одиночестве: расхаживаю туда и обратно, время от времени останавливаясь у плантаторского стола, чтобы записать какое-нибудь юридическое соображение в записную книжку в переплете из флорентийской кожи, или у кипарисового буфета, превращенного в бар, чтобы налить из хрустального графина виски в серебряный стаканчик, как это делают южные аристократы в кино.