Дидье Ковелер - Мой настоящий отец
А потом случилось невообразимое: пробездельничав десять лет на пенсии, ты вернулся в профессию. Твоя старинная знакомая-адвокат оказалась в безвыходной ситуации: против ее компаньона Жоэля было выдвинуто обвинение, и он был отстранен от дел. Одна она не справлялась и умоляла тебя о помощи. Ты согласился, не раздумывая. Выключил все видеомагнитофоны, положил меня «на полку», достал из чулана портфель и отправился в контору.
Так начался, по моему мнению, лучший период твоей жизни. Жоэль, один из самых известных адвокатов страны, местный депутат, либерал и ярый противник всяких компромиссов, оказался в тюрьме по доносу, в результате искусной провокации — совсем как ты после войны, когда кучка коллаборационистов попыталась реабилитироваться за твой счет. Моралисты, правые и левые политики и оппортунисты всей мастей набросились на него, друзья предпочли отстраниться — мол, дыма без огня не бывает, а Дисциплинарный совет наложил временный запрет на адвокатскую практику.
На свидание к нему тебя не пустили, ты ведь уже был пенсионером, а не практикующим адвокатом.
Жоэль провел в предварительном заключении шесть недель, заработал нервный срыв, а выйдя, нашел тебя прочно обосновавшимся в своем кабинете. Ты вел все его дела, принимал клиентов, составлял заключения, готовил речи для суда и громогласно, на всю Ниццу, утверждал, что он ни в чем не виноват, а чиновников, которые не верили, вообще перестал замечать. В 1945-м за тебя точно так же вступился Эдмон Набиас. С нами ты никогда об этом не говорил — я перерыл все архивы и только тогда узнал, с какой извращенной изобретательностью гнусные негодяи-коллаборационисты пытались замарать твое имя. Ты по доброй воле разбередил свою рану, чтобы излечить чужую. Значит, твои страдания были не напрасны и помогли твоему другу пережить едва не убившее тебя испытание.
Я попросил у Жоэля дозволения описать этот трагичный эпизод его жизни, и он сразу согласился.
— Я ощущал поддержку Рене ежесекундно, ежечасно, он был, как скала. Рене рядом — значит, все будет хорошо. Благодаря ему я снова поверил в себя, он примирил меня с ремеслом и собратьями по цеху. Мы вместе разрабатывали хитроумнейшую стратегию ведения дел моих клиентов, ведь он был юристом от Бога, а работоспособностью превосходил всех адвокатов на свете вместе взятых. А еще нам было весело. Он умел рассмешить меня несмотря ни на что. Когда Рене был рядом, случившееся не имело значения, казалось дурным сном. Рене был воплощением реальности, настоящей жизни.
Польза была обоюдная: ты восстанавливался сам, помогая Жоэлю выкарабкаться. Ты понял, что в свои восемьдесят не растерял ни профессиональных навыков, ни авторитета, и снова обрел вкус к жизни. Ты чувствовал себя полезным, нужным, жизненно необходимым. Истинное великодушие всегда подпитывается эгоистической восторженностью — иначе оно оборачивается самоотречением, а это куда менее действенно.
— Не проходит и дня, чтобы мы не вспомнили о нем, — продолжал Жоэль. — «А что бы на это сказал Рене? А как бы он поступил?» Мы вспоминаем его с улыбкой и с уважением, но без грусти. Невозможно грустить, говоря о нем, это противоестественно.
Жоэля тоже реабилитировали, на пятьдесят лет позже, чем тебя. Справедливость непременно торжествует, если хоть кто-то в вас верит. Почувствовав, что Жоэль справился, ты собрал вещички и освободил кабинет. Сказал ему, что в твоем присутствии больше нет необходимости. Жоэль и все остальные дружно запротестовали, и ты еще пять лет «прогуливал» пенсию, работая за четверых в окружении хорошеньких секретарш и жадно внимавших твоим советам стажеров.
Ты выиграл несколько безнадежных дел, заплатив за победу бессонными ночами, после чего вторично решил уйти на покой и посвятить все время семье и видеозаписывающей лаборатории. На сей раз все прошло как по маслу, но, к великому неудовольствию моей матери, ты продолжал загромождать обеденный стол папками. Делая вид, что ушел от активной жизни, ты всего лишь не вставал в семь утра, не клал в портфель завтрак и не садился в автобус, в остальном ничего не изменилось.
На поминках каждый хотел поделиться особо запомнившейся историей из твоей жизни, и мы с братьями и наша сестра были совершенно потрясены рассказом Жоэля. От тебя мы никогда об этом не слышали. Профессиональная этика — понятие святое. А уж дружба — тем более.
Ты много чем одарил меня в жизни, и одним из драгоценнейших подарков стали твои друзья. Удивляться тут нечему, ведь мы с тобой стали единым целым, преодолели пропасть между поколениями, и твои друзья стали моими. Вы считали верность, чувство долга, отвагу и умение мечтать главными ценностями, и я перенял это от тебя.
Первым место в моем сердце занял человек, которого ты выбрал мне в крестные: Анри Гафье. Когда я стал частью его жизни, он выглядел как Граучо Маркс[34] в последние годы жизни. Вечная сигара в углу рта, аккуратно подстриженные усы, смесь сдержанной элегантности и вежливого высокомерия — облик Анри вызывал раболепное уважение у льстецов и мгновенную симпатию у художников. Он был знаменитым на весь мир экспертом в области живописи, опытным галеристом, советником по культуре у Ага Хана и Ренье III, дружил с Утрилло, Матиссом, Вламинком, Ван Донгеном и Дюфи.[35] Анри было одинаково комфортно при дворе, среди венценосных особ, и в «клетке с хищниками» — так брезгливо критик Луи Воксель отозвался о кричащих ядовитых красках на картинах, выставленных на осеннем Салоне 1905 года. Вламинк со товарищи ухватился за эту метафору, дав название своей группе.[36] Фовисты были страстью Анри, его второй семьей. Мне было лет восемь или девять, когда он то и дело лукаво бросал мне что-то вроде:
— А скажи-ка, любитель слов, знаешь ли ты, кто такой настоящий галерист? Собрат по рабству на галере.
Благодаря дружбе с художниками, чутью и психологии царедворца, он составил себе приличное состояние, чего совершенно не скрывал. В Болье-сюр-Мер у Анри был огромный, выстроенный в 1900 году дом с колоннадами и статуями, носивший чудесное название «Аллегрия». Там выпивали, стоя между Матиссом и Дега, ужинали перед Ренуаром, играли в карты в компании четырех Вламинков и справляли нужду на глазах Дюфи, что взирал на вас со своего знаменитого автопортрета, написанного им в 1897 году, в семнадцать лет.
Абсолютная беспечность этого человека, жившего в сокровищнице и не включавшего сигнализацию, потому что мигающие лампочки его раздражали, навсегда отбила у меня охоту посещать музеи. Дом крестного не был тюрьмой для шедевров: их можно было трогать, гладить и «ласкать мазки», как тогда говорили. Однажды я случайно испачкал шоколадно-земляничным мороженым купальщицу Матисса, Анри вытер холст указательным пальцем, облизнул его, задумчиво взглянул на мой вафельный рожок, и, вместо того чтобы отругать меня, произнес самым что ни на есть будничным тоном:
— Впредь — только лимонный сорбет.
Он с давних пор был женат на Пегги, крошечной женщине с неистовым темпераментом и острым чувством юмора, которая говорила за двоих и ела за троих. Увидев, что муж заскучал на светском ужине, она кричала через весь стол:
— Анри, сматываем!
Эта в меру безумная цыганка сама шила свои туалеты и мастерила шляпки. Однажды она весьма своеобразно утешила жену монакского министра и мою мать, которые одевались у одного кутюрье и оказались на приеме в одинаковых нарядах:
— Мне это точно не грозит, — сказала она.
В 1970 году чета Гафье покинула «Аллегрию»: как оказалось, под домом находилось подземное озеро, и он начал оседать, в стенах появлялись трещины, и картины срывались с крюков. Анри сначала сдал «Аллегрию» съемочной группе Жюля Дассена, который снимал фильм «Обещание на рассвете» по книге Ромена Гари, а потом продал его пенсионному фонду.
Я оплакивал «Аллегрию», как любимую женщину, тосковал по ее стенам и воскрешал дом почти во всех своих романах. В Вильфранше, прямо над портом, Анри выстроил из розового мрамора ее сестру-двойняшку, «Эргеллу». Эта вилла нравилась мне куда меньше, но Пегги и Анри жили там мирно и спокойно… по крайней мере, до нападения бандитов с автоматами.
Целых пятнадцать минут налетчики поливали бронированные окна огнем из автоматов, пытаясь проникнуть в дом, а осажденные старики спешно снимали со стен Дега, Модильяни и прочих и сносили их в комнату-тайник, готовые умереть там от удушья среди своих сокровищ.
Но стекла фирмы «Секюрит» выдержали обстрел, и грабители скрылись, услышав вой полицейских сирен. Анри не стал заделывать выбоины на фасаде и с гордостью демонстрировал их посетителям, как полученные на поле боя раны.
— Картины должны находиться в семье, среди людей, как при жизни их создателей, — сказал он журналисту из «Нис-Матен», потрясенному легкомыслием коллекционера, вернувшего сокровища на место, даже не застраховав их. — Страх — плохой советчик, мои картины защищают меня от всего.