Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2006)
— Взяли — двое под руки, двое за ноги. Переложили вниз!
Мы с водителем брали отца под мышки. Тут меня вдруг прошибла слеза — я вспомнил, как недавно совсем мы боролись с ним тут, когда он пер неизвестно куда — какой крепкий, упрямый был мужик — не перебороть. И вдруг словно “выветрился” весь — совсем невесомый и слабый! Но ярость, слава богу, еще осталась прежняя — он вывернулся из наших рук и сел, всклокоченный, в сбившейся одежде, прерывисто дыша. Стал что-то нашаривать возле кровати, яростно отпихивая расстеленную клеенку ногами в приспущенных носках.
— Иваныч! Не шали! — рявкнул доктор.
Отец, продолжая шарить возле кровати, глянул на него, потом на меня абсолютно безумными, белыми глазами. В его руках, ставших уже в два раза тоньше, чем были, вдруг оказалась ярко-желтая пластмассовая, с мультипликационным зайчиком на ярлыке банка какао.
— На! На! Тебе! Тебе! — страстно залопотал он, тыча ее мне в руки.
— Бери, раз батя дает! — скомандовал доктор.
Я взял, некоторое время в растерянности подержал банку в руке, потом поставил на стол, заваленный папками и листами. Может, это последнее, что он видит в жизни… И это не самое худшее, что можно увидеть напоследок.
И он закрыл глаза. Мы переложили его на клеенку на полу, взялись за ручки. Медленно ступая, спустились с крыльца. И водрузили его на каталку, скрипнувшую пружинами. Все как-то расступились, и я покатил отца один. Левая рука его свесилась с каталки и прошлась по колючим свисающим колосьям. Сжалась — и разжалась. Вместе с водителем мы вдвинули отца в “скорую”. Выехали за ограду. Я сидел на стульчике рядом с отцом, держал его за руку и смотрел через незакрашенный верх стекла на синее небо, сосны, наклонные столбы солнечного света, словно пытаясь передать эту картину ему. Выехали на шоссе. Свернули налево.
— Разве не в Зеленогорск едем? — вырвалось у меня.
— Я уже говорил тебе про Зеленогорск! — глянув из кабины через окошечко, сказал врач.
— Но такого вот… заслуженного… должны и в Сестрорецке принять, — жалобно произнесла медсестра, сидящая со мной рядом.
— Мой отец тоже был заслуженный, а умер в своей хатке, как пес! — рявкнул доктор.
Появился высокий ступенчатый дом (называемый в народе “бронтозавр”) на берегу Разлива. Остался лишь один поворот…
— Ну все! Я договорился! Бывай! — Доктор “скорой” тряхнул мне руку.
— Спасибо тебе… Ты настоящий мужик! — только успел пробормотать я, и он умчался.
Тем не менее после этого отец еще час лежал в накаленной солнцем, чистой и красивой комнатке “Приемного покоя”, и никто не приходил за ним. Дежурная, не перестающая что-то деловито писать, на мои все более нервные вопросы отвечала одно: “Вашего отца должен осмотреть главный врач и решить, что делать… Но пока главного нигде не могут найти”. За это время привезли и увезли шестерых — более молодых и, видимо, более нужных стране. Я понимал, что дело не в поисках главного — просто где-то там решается довольно существенный вопрос: брать или не брать? А если — “не брать”?.. Но жизнь все же милостива — наконец явился огромный санитар, в майке и наколках, но зато с огромным крестом. Движения его были сильно затруднены алкоголем — он двигался словно против сильного течения. Так нынче выглядят ангелы. Я вдруг представил, как смотрел бы сейчас на него отец, если б мог, и как весело и точно потом бы рассказывал. Всего за какие-то пять минут санитар одолел упрямое пространство и подошел к каталке. Отец лежал с закрытыми глазами, закинув голову и открыв рот.
— Этот? — произнес ангел.
Я кивнул. Он взялся за ручки каталки и вдруг мгновенно протрезвел. Движения его обрели силу и четкость. Я еле поспевал за каталкой по коридору. Перед мутными стеклянными дверьми с надписью “Реанимационное отделение” он остановился.
— Вам дальше нельзя! — строго и официально произнес он.
Я посмотрел на отца. Подержал его за щиколотку. Вдруг он открыл глаза — взгляд сейчас был абсолютно сознательный. Он тянул ко мне ладонь. Я дал ему руку. Он подвел ее к своему лицу и поцеловал запястье. И закрыл глаза.
Я сидел в коридоре. Вдруг за дверьми раздался какой-то грохот: он мне даже знакомым показался. “Батя лютует”? Хорошо бы, если так.
Вышел знакомый лысый доктор, который уже принимал нас тут (а точнее, не принимал). Еще отец почему-то решил, что это мой одноклассник. Он улыбался — что странно, вообще-то, при выходе из реанимационного отделения… Но, мне кажется, я понимал его.
— Ну, ваш отец!… — Он восхищенно покачал головой. — Извините… ни один орган уже не работает… но — дух! Мы таких называем — “уходящие”, и вдруг он спокойно садится, валит при этом стойку с капельницей и вежливо сообщает, что он должен “идти на наряды”! Извините, “наряды” — это распределение сельскохозяйственных работ и техники? А то мы тут заспорили с коллегами.
— А вы что… знаете его?
— Да. Я сначала его узнал… а потом уж тебя. Не помнишь — Валька Спирин? На одной парте сидели!
Ну, батя! И тут оказался прав!
— Но вы… ты же кудрявый был!
— Ну… вот. — Он шутливо развел руками.
— Но ты же петь хотел!
— Ну… вот.
Мы помолчали.
— Так что… извините — пришлось зафиксировать его! — снова переходя на официальные позиции, произнес он.
— В смысле — привязать?
Этого он не потерпит.
— Скончался. В двадцать два пятнадцать.
— А я тут навез всего!
В Комарово я по заливу возвращался. Шел неторопливо — теперь уже не надо спешить! На асфальте тряслась от ветра пена. Давно я тут не был! Сколько понастроили всего!
Я вошел в его комнату в городской квартире. Вдохнул его едкий запах. А он уже сюда не войдет. Чувствовал он это, когда уезжал? Я как его глазами смотрю… Открыл шкаф. Костюм. Рубашка. Галстук. Ботинки… Сумка — в другом шкафу.
Над столом было его фото: отец в полосатой пижаме (так ходили тогда) на крымской набережной. Через парапет летит длинная волна, насквозь просвеченная низким солнцем, — отец, смеясь, отворачивается и закрывается от нее ладонью.
11
В столе его нашел еще несколько листков.
…Под конец жизни все чаще почему-то вспоминается детство. С самых первых дней моей жизни, проведенных в деревне, все производило на меня громадное впечатление, и главное — я обо всем хотел составить свое особое мнение, непохожее на мнение других. Я еще ползал в рубашонке по лавке, как вдруг заинтересовался содержанием блюдечка на столе, подтащил его к себе и, не раздумывая, выпил. Это был яд для мух. У меня сразу начались судороги, но судьбе не было угодно, чтобы я умер. Я прожил долгую жизнь. Но характер мой остался такой же — я все должен был попробовать сам и лишь тогда соглашался, но далеко не всегда.
Я рос очень впечатлительным, и жизнь моя запомнилась очень ярко с первых дней. Помню запах мятой травы. Вместе с отцом и другими мужиками мы лежим на траве и ждем, когда истопится баня. Садится солнце. Я еще плохо стоял на ногах, но, помню, полез бороться с соседским молодым мужиком. Он, конечно, сразу поддался, лежал на спине. Я радостно тузил его. А он хохотал: “Победил, Егорка, победил!” Этот момент, почему-то очень важный, я помню ясно, словно он был вчера.
Врезалось и другое впечатление. Я еле научился ходить и, еще покачиваясь, бегу по тропинке, радуясь, что столько можно увидеть. Передо мной так же радостно бежит маленький воробей, весело поглядывая на меня. И мы оба с ним счастливы. И вдруг сзади налетает какая-то тень, воробей жалобно вскрикивает и исчезает. Только что была молодая и радостная жизнь, и вдруг нет ее — унес коршун! Я постоял, потом заплакал и побежал домой. После я думал — зачем мне это показали так рано? Видимо, для того, чтобы я ценил эту мимолетную жизнь и не растратил бы ее даром.
— Так… Рубашка… галстук… ботинки… костюм. А носки?
— Забыл!
Как отец шутил в таких случаях: “Жабыл!”
— Ладно… тут что-нибудь подберем.
Зимой в Березовке тоже было хорошо. С обрыва реки мы катались на ледовках. Мы находили коровью лепешку побольше и покрасивее. Вдавливали в нее конец веревки и поливали это на морозе водой. Скоро все смерзалось, и можно было отлично съезжать на этом с обрыва к реке. Съехав, мы за вмороженную веревку, которую не выпускали из рук, тащили ледовку за собой вверх и снова съезжали. Так мы катались дотемна, когда ничего уже не было видно, и тут я спохватывался и бежал домой. Кожушок с раструбами, который сшила мне мать, за время моего катания смерзался, и когда я радостно подбегал к дому, он задевал прутья плетня, и они трещали трещоткой. Мать слышала это и говорила тем, кто был дома: “Егорка бежит, кожушком стучит!”