Николай Сухов - Казачка
— Благослови, батюшка.
Отец Евлампий размашисто перекрестил его, шурша рясой:
— Благословляю, чадо.
Трофим приготовился было поцеловать его руку, но поп шагнул к нему ближе и подал ее для пожатия.
— Петра Васильевича сынок? — мягко спросил он.
— Да, батюшка, — оправляясь от смущения, сказал Трофим и поднял голову. Его ободрило то, что священник подал ему руку. Трофим знал, что этого он почти никогда не делает: подавать руку для пожатия священник не должен.
— Как здоровье родителя?
— Да так… живет пока.
— Ну, и слава богу, слава богу. Старик он крепкий, редкий старик.
Носком сапога украдкой расправляя смятый половик, Трофим неприязненно посматривал на горничную, нагнувшуюся над цветком, ждал, когда она уйдет. Но горничная, вскидывая пухлыми локтями, наматывала на стебель цветка бумажную полоску и, как видно, уходить не собиралась. «Черти тебя надоумили, не сама ты взялась! Не было для тебя другого времени!» — нервничал Трофим.
— Мне бы, батюшка… наедине…
— Ах, да! — засуетился отец Евлампий. — Да-да! — Он распахнул резные створчатые двери кабинета и жестом руки пригласил гостя.
Трофим не без робости вошел в пустой, просторный кабинет с темным иконостасом в переднем углу и письменным, у окна, столом, над которым висел в золоченой раме портрет императора.
Андрей Иванович расцеловался со сватами, проводил их и, не находя дела, мечтательно прохаживался по хате. Он был очень доволен и самим собой и гостями. Даже куцые, обкусанные усы его топорщились как-то по-особенному, молодцевато. Одно только вышло неладно: при сговоре, когда надо было показать товар лицом — представить невесту, — ее нигде не могли найти. Андрей Иванович было взбеленился, но среди гостей жениха тоже не оказалось, и он успокоился. Уж Трофим Петрович не прийти не мог, это ясно. Сваха Аграфена своими глазами видела — она же «наспроти окна сидела» и видела, как Трофим шел по улице. Значит, тут что-то есть. Скорее всего, жених с невестой подшутили над стариками, скрылись куда-нибудь. Нехорошо, конечно, что поломали порядок. Но теперешняя молодежь и не такие штучки выкидывает. А это — пустяки. Андрей Иванович про себя даже одобрил это. Выходит, дочь поладила с Трофимом, выбросила спесь. И славно. Давно бы так.
Одна лишь бабка чувствовала, что заварили они большой, невиданный скандал. Такой скандал, какого в их семье никогда не бывало. Она еще не успела опомниться от признания Нади, как в двери гурьбой ввалились сваты. В испуге бабка заметалась по хате, завздыхала, заохала и, сославшись на ломоту в пояснице, улезла на кровать. За все время, пока гости сидели за столом и рассыпались в любезностях друг перед другом, а больше все похвалялись, она ни разу не подала голоса. На душе у ней ныло, скребло, но что могла она сделать?
— Ты что думаешь, на что надеешься? — угрожающе зашипела она, как только сваты ушли и Андрей Иванович остался один. — Ты что неволишь, суешь ее, как щенка какого! Обрадовался — жених богатый. А какая тебе корысть от этого, скажи? Ходил ты без порток и опять будешь ходить. Надешка видеть не хочет твоего жениха.
Андрей Иванович удивленно поднял глаза. «Чего это она: белены объелась? Молчала, молчала, да и… Поспела с разговорами, когда дело сделано».
— Ты б, мамаша, прикусила язычок, пра слово, — беззлобно отмахнулся он. У него сейчас было такое состояние, что он даже обидеться не мог. — Сама не разумеешь, так не морочь ей голову. Лучше дело будет.
— Ты разумеешь, ты разумеешь! — наступала бабка. — Ты что ее в петлю пихаешь! Что делаешь! Ты слыхал про то — у ней жених есть. Слыхал! А про то слыхал…
— Будя! Слыхал! — сурово оборвал ее Андрей Иванович. — Я вот напоследок спущу с нее шкуру, покажу жениха!
Бабка соскочила с кровати, зачастила словами, собираясь сказать самое важное, о чем поведала ей Надя, но Андрей Иванович круто повернулся, хлопнул дверью, и по крыльцу, удаляясь, загремели его сапоги.
XV
Не попадая туфлями на подстеленный под ноги платочек, необычайно бледная Надя стояла в церкви рядом с Трофимом, и дымный огонек свечи в ее руке пугливо трепетал. Через высокий аналой она смотрела туда, где над царскими вратами в багряном свете порхал золотой голубь. Глаза Нади блестели горячим, лихорадочным блеском, и в них вместе с отчаянием была какая-то внутренняя решимость.
Море огня не вмещалось в церкви и бледно-синими волнами через решетчатые окна выплескивалось наружу. Вверху громадным костром пылали люстры, с боков — подсвечники, лампады. Свет плясал на стекле икон, на тусклой позолоте резьбы и, дробясь и рассыпаясь, слепил глаза. Крылатые тени бродили по стенам, теснились в углах и вместе со взрывами многолюдного и громогласного хора шарахались под самый купол.
По церкви сизым тягучим облаком расплывался ладан, обволакивая людей, и у Нади кружилась голова, ее слегка тошнило. Все предметы, так знакомые ей: и покатый аналой, обтянутый белой в серебре материей; и огромное евангелие в тяжелой золотой оправе; и крест с распятием; и подсвечники, как часовые, поставленные в ряд, — все эти предметы сейчас были какими-то бесформенными, неуловимыми. И когда глаза Нади опускались на них, они начинали меняться местами, подпрыгивать и уплывать вдаль.
Боясь пошевелиться, Надя стояла в своем пышном подвенечном наряде — подарок жениха, — и в ней боролся страх с неудержимым желанием взглянуть на святых дев-сестер Веру-Надежду-Любовь, возле которых она часто становилась. Пересиливая себя, на мгновенье повернула голову: надменно-торжественная Вера небрежно распахнула синий широчайший плащ, выпрямилась в непринужденной позе, и узорчатая бахрома на ее плечах дрожала неровными и тусклыми бликами огней. Чуть склонив голову к плечу Надежды, она сосредоточенно смотрела куда-то в сторону, мимо толпившихся людей, и казалось, что ей не было никакого дела до всего, что происходило вокруг. Надя в страхе отвела глаза, но тут же опять взглянула на ее сестру: святая Надежда, в голубом воздушном одеянии, как и всегда, цвела таинственной, словно не созревшей улыбкой; на ее миловидном личике с красивыми, поднятыми кверху глазами было самопожертвование и отрешенность от мира. Вглядываясь, Надя хотела было найти у нее участие к себе, защиту, но лицо святой ей показалось сейчас холодным и безразлично равнодушным…
Надя вздрогнула, отвернулась от святых дев, и по ее лицу, озаренному светом свечей, скользнула тонкая гримаска боли — то ли от раскаяния в греховном помысле, то ли оттого, что новые, впервые надетые туфли жали ей ноги. Томясь мучительностью совершавшегося, она тоскливо смотрела на отца Евлампия, вразвалку ходившего вокруг аналоя, на его слепящие ризы, в которых сверкали разноцветные искры, — эти ризы он надевал только два-три раза в год, по особо торжественным случаям. Отец Евлампий погромыхивал кадилом, изредка в нос что-то кричал нараспев, и за ним сейчас же подхватывал оглушающий хор.
Надя не слышала ни поскрипывания сапог Трофима, самодовольно и гордо стоявшего подле нее, ни завистливого шушуканья людей, напирающих сзади и с боков. В ее мыслях было только одно: «Скорей, скорей! Скорей бы конец всему этому». Сейчас священник подойдет к ней и спросит: «По своему ли выбору и согласию идешь замуж?» И она твердо скажет, пусть будет все, что угодно, но она скажет: «Нет, батюшка, не хочу я замуж, не хочу!» Она уже представляла себе удивленное лицо священника, его глаза, гневом и негодованием вспыхнувшие на родительскую несправедливость.
Кроме гневных глаз отца Евлампия, Надя сейчас ничего больше не могла представить: как все это дело окончится, что ее ждет после? Но как бы там ни было и что бы ни было, она твердо знала одно: возле нее уже не будет стоять ненавистный ей Трофим.
«Как мне тошнехонько, мама, если бы ты знала! — думала она, словно бы мать, уже два года лежавшая в земле, была живой. — Никогда мне тошно так не было. Мамуня, родная! Что ж это такое? Чем же я провинилась?.. Ведь я люблю его, его люблю, Федю. За что ж меня так мучают? За что?..» По воспаленной щеке Нади проползла слезинка, повисела на подбородке и, попав на огонек свечи, затрещала.
Мутными глазами неустанно следя за движениями отца Евлампия, Надя видела, как он шепнул что-то псаломщику, и тот через минуту поднес сверкавшие золотом венцы. «Вот сейчас, сейчас…» Надя смотрела на колыхавшуюся мишуру венцов и чувствовала, как в груди у нее будто пламя вспыхнуло и от этого захватило дыхание. Отец Евлампий взял венец и подошел к ней… То мгновение, которое он стоял подле нее, ей показалось целой вечностью. Разжав губы, она мучительно ждала, когда же он спросит. Но он, громко бормоча молитву, глядел куда-то мимо и все выше поднимал венец:
— Венчается раба божия…
Жаркий озноб сменился холодной дрожью: венец был уже над головой.