Иэн Бурума - Ёсико
Конечно, я сочувствовал ей. В этом мире слишком много тупиц, и очень многие из них, к сожалению, любят ошиваться в Китае. Я посоветовал ей набраться терпения. Все, мол, переменится к лучшему. Хотя в этом я и сам был не очень уверен.
— Я больше не могу этого выносить, — плакала Ри. — Я должна вернуться незапятнанной, объяснить моим зрителям, что я — японка, и уйти из Маньчжурской киноассоциации. Только так, дядя Ван, это мой единственный выход. Я созову пресс-конференцию и стану самой собой — обычной Ёсико Ямагути…
Я похлопал ее по руке. На кону стояло кое-что несравнимо большее, чем эмоции невинной молодой женщины. Конец карьеры Ри Коран станет катастрофой для всех наших военных усилий. Я сказал ей, что она не может подвести своих поклонников, всех тех работяг, которые платят с таким трудом добытые деньги, лишь бы увидеть ее игру, — все эти миллионы азиатов, которые так верят в нее. Просто представь, сказал я, какими будут последствия, когда они узнают, что ты их обманывала. Уже слишком поздно, чтобы все бросить и уйти. Ты должна продолжать. Без тебя разве останется какая-либо надежда на то, что в нашей азиатской миссии заложена хоть крупица добра? Нет, нет и нет, сказала она, стуча ногой по деревянному полу — так сильно, что игроки в маджонг прекратили свою игру. Я начал беспокоиться, что мы привлекаем внимание окружающих. Нет, повторила она, и вообще, она до смерти устала изображать из себя маньчжурскую актрису. Она поедет в Синьцзин, поговорит с Амакасу. И покончит со всем. Хотта поможет ей. Он всегда знает, что для нее будет лучше.
Мне почудилось, будто она вонзила нож в мое сердце. Я сказал ей, что Хотта — опасный человек, подрывной элемент. Она сняла руку с моего колена. Впервые в жизни я видел ее такой взбешенной, и объектом ее злости был я, именно я, самый близкий из всех ее поверенных.
— А как насчет тебя? — прошипела она.
— Что насчет меня?
— Тебе еще не известно, что ты под подозрением? Что они больше не доверяют тебе? Мне постоянно задают о тебе вопросы. Особенно после того случая с Ёсико…
Я не хотел больше это обсуждать — то ли из-за шока от того, как много она знает, то ли потому, что она была права, а я не хотел смотреть правде в глаза. Поэтому я снова заговорил о ее карьере. Есть у меня одна идея, сказал я. Должен признаться, неплохая идея. Почему бы тебе не остаться здесь, в Шанхае, настоящем центре китайского кино? Почему бы не начать работать на одной из шанхайских киностудий и не стать настоящей, а не поддельной китайской звездой? Я поговорю с моим другом Кавамурой. Он задействует тебя в своих фильмах. Да он и сам это предлагает. Здесь никто не обвиняет его в том, что он снимает пропагандистские фильмы. И все будет совсем не так, как в Маньчжоу-го или Японии. Ри Коран — или, лучше, Ли Сянлань — прославится на весь Китай как патриотка. И весь Шанхай будет у ее ног.
Рыдания Ри постепенно затихли. Большие глаза засверкали тем особым сиянием, которое меня всегда восхищало, светом надежды и добра.
— Я хочу еще раз встретиться с господином Кавамурой, — сказала она непреклонным тоном.
— Встретишься, — заверил я ее.
— Когда?
— Это можно устроить очень легко, — ответил я.
Она начала беспокоиться. А как же контракт с Маньчжурской киноассоциацией? И что скажет Амакасу? Я сказал, что сам поеду в Синьцзин и лично обо всем позабочусь.
— Спасибо, дядя Ван, спасибо! Я всегда знала, что на тебя можно положиться. Ты один такой…
И в этот момент, несмотря на все мои невзгоды, я ощутил нечто вроде абсолютного счастья.
Сказать, что Амакасу пришел в ярость, — значит не сказать ничего. Он страшно напился — таким пьяным я не видел его никогда. Официантки в «Павильоне Южного озера» в ужасе разбежались, когда он перевернул стол, разбросав и разлив по татами еду и напитки. Спотыкаясь, он прыгал по комнате, как взбесившийся зверь, стучал кулаками в стены и крошил вдребезги весь фаянс, попадавшийся ему на глаза.
— Я застрелю этого ублюдка Кавамуру! — вопил он. — А потом и о тебе позабочусь!
Но несмотря на весь шум и гам, Амакасу понимал, что потерпел поражение. Правительство в Токио уже одобрило производство нового фильма в честь столетия со дня окончания Опиумной войны. Азиатская киноассоциация была готова его снимать, а идею участия Ри в картине поддерживал сам генерал Тодзё. Фильм об Опиумной войне должен был убедить китайцев, что мы вместе боролись против белой расы. Кроме того, у Ри Коран не было поклонника влиятельнее, чем генерал Тодзё. Он даже заявлял, что хочет основать Клуб поклонников Ри Коран в Токио, чтобы соперничать с клубом в Синьцзине. Да и вообще, Тодзё никогда не любил Амакасу. А решениям генерала не могли перечить ни сам Амакасу, ни вся его Квантунская рать.
Наконец ярость вымотала Амакасу — и он открылся для меня со стороны, какой я в нем раньше не замечал. Со слезами на глазах, он захныкал как дитя, словно забыв о моем присутствии:
— Как она могла?! После всего, что я сделал для нее! Или молодежь больше ничего не понимает в преданности?
Я ответил ему как можно убедительнее, что дело тут не в предательстве, просто нужно помочь Ри Коран выжить. Она должна выйти на большую сцену. Не знаю, дошли до него мои слова или нет, но он тяжело опустился на пол, продолжая жалобно стонать:
— Но ведь ее сцена здесь, в Маньчжоу-го! Мы строим Новую Азию прямо здесь, в Синьцзине, и это большая сцена!
Я оставил его распростертым на татами. Больше сказать было нечего. Даже на холодном утреннем воздухе за воротами «Павильона Южного озера» его стоны все стояли в моих ушах. Мне было жаль его. Сердце этого человека было искренним, но он не понимал, что есть другой мир — новый, громадный. Ему выпало быть простой лягушкой в колодце. И никогда не приходило в голову, что Ри Коран значила куда больше любого из нас и что вспоминать ее будут еще многие годы после того, как нас с Амакасу поглотит бесконечная черная мгла.
21
Возможно, мне следовало это предвидеть, но, думаю, такое чутье не дано никому. Громкий стук в дверь, когда ты меньше всего этого ожидаешь; мужчины в гражданской одежде, которые роются в твоих вещах, швыряют на пол книги, вспарывают мебель, конфискуют письма, пока ты стоишь беспомощный, а когда все кончено, заталкивают тебя в машину без номеров, все это время поджидавшую на улице с работающим мотором. Есть от чего прийти в ужас. На самом же деле — и это довольно глупо — я думал о свежих цветах, которые только что расставил в гостиной, и о Мэй Фан, очаровательной новой актрисе из Даляня с аккуратной округлой попкой. Она, конечно, решит, что с этим приглашением на ужин я просто надул ее. Я, который в жизни не обманул ни одной прекрасной дамы!
Камера, которую я делил с двумя другими японцами, была хотя бы чище тех, где сидели местные или иностранцы. Кормили нас водянистой овсянкой из жестяных мисок, которые не передавали, а скорее закидывали в камеру, что очень развлекало охранников, занимавших очередь, чтобы посмотреть, как вконец отчаявшиеся аборигены пытаются слизать кусочки варева с загаженного пола. Разговаривать друг с другом не разрешалось, и с утра до вечера нас заставляли стоять на коленях. Я так и не узнал, кем были мои сокамерники. Наверное, спекулянтами с черного рынка или какими-нибудь подрывными элементами.
Начало следствия могло бы принести какое-то облегчение, если бы не тупость следователей. Нет ничего хуже сильной физической боли. Я своими глазами видел, что вытворяли с людьми сотрудники нашей Специальной полиции. Даже если их жертвы и выживали, жить им уже явно не стоило. Мною же занимались специалисты из отдела идеологических преступлений. Мой следователь был красивым хищником с пижонски зачесанными назад волосами — типаж, который при других обстоятельствах вполне мог бы управлять борделем средней руки. Я боялся худшего, но на самом деле, кроме шлепков по лицу и затрещин, физического насилия ко мне не применяли, по крайней мере вначале. Куда страшней оказалось то, что мои следователи были просто катастрофическими занудами.
Представьте, что вас засунули в купе поезда с невероятным занудой, да не на час-другой, а на многие сутки, и этот засранец все зудит и зудит, ноет и ноет без остановки, да к тому же обладает над вами безграничной властью в любой час дня и ночи. И потому мне приходилось выслушивать этого урода, этого самодовольного пидора, читавшего мне лекции о патриотизме и моральном поведении. Основной его задачей было заставить меня сознаться в преступлениях, которые я просто не мог совершить. Одним из таких преступлений было мое «декадентское поведение», которое «противоречило этике военного времени». Признание в этом я с легкостью подписал. Но признаваться в «шпионаже» или в «заговоре с целью подрыва нашего государственного устройства» мне совершенно не улыбалось. Когда же я просил предъявить доказательства моей шпионской деятельности, мне тут же прописывали затрещину и говорили, что я сам лучше других должен знать все детали. Эта игра, которой, казалось, не будет конца, могла продолжаться часами.