Евгения Доброва - Угодья Мальдорора
Запах сырой земли — и еще один, едва уловимый, сладковатый аромат тления, распада — так пахнет вода, в которой долго стояли цветы… Вдалеке слышен стук, ритмичный, металлический — ремонтируют ограду. Иногда ветер доносит запах масляной краски. Мы рассматриваем могилы. Они как люди: есть ухоженные, есть совсем забытые — к концу лета зарастают так, что не видно надгробий. Подходить хочется не ко всем. Некоторые ложа обнесены железным частоколом — настоящие пики, высокие прутья с наконечниками, как у стрел. Другие огорожены цепями на столбцах с железными шарами. Вокруг могилы одного лысого полковника цепь особенно мощная, в руку толщиной.
Лица на фото серьезные, отчаянные — или угрюмые; смотрят пронзительно, как будто спрашивают: ну, что пришел? чего уставился? Веселых или просто улыбчивых мало. Меня всегда удивляло, что заставляет изображать покойных с такими мрачными, скорбными минами. Когда идешь по старому сектору и смотришь на улыбки — а чаще полуулыбки, — невольно думаешь, что раньше люди были добрее.
Там есть один медальон, у которого всегда хочется остановиться. Перед объективом замерла семья — молодой военный, жена в платье с высоким корсетом, дети в матросках. Они сидят на стульях с высокими резными спинками. В кадр попала мебель — письменный стол, книжный шкаф — понятно, что это его кабинет. Обои в трельяжную сетку, на стене большая картина. Если присмотреться, видно: чей-то портрет.
Гравировка мне вообще не нравится. Лица почти все уродливые. У девушки уши слишком низко, у парня косит глаз. Как гравер так умудрился? Но шрифт! Но виньетки! Камнерезы словно соревнуются, воплощая творческие фантазии родственников или собственные, кто во что горазд. Запоминаю всё, чтобы украсить песенник.
Главные достопримечательности нашего кладбища — рояль и склепы. Рояль стоит недалеко от здания конторы, это памятник известной пианистке. Он как настоящий: клавиши, крышка, педали — все с потрясающей точностью высечено из черного мрамора.
Рядом начинается аллея склепов. От первого почти ничего не осталось, одни железные ребра. Соседний как клетка, странное строение из сетки, похожей на дачную рабицу, — чтобы дух в неволе томился. Беспокойный, наверное, был, буйный. Третий склеп напоминает мне летающую тарелку, а Таньке — почерневшую от времени беседку.
Ротонду-НЛО увивает плеть дикой малины. К концу июля на ней созревают ягоды. Они сладкие, словно засахаренные, и слегка пьянящие.
Пробираюсь, срываю одну — и вздрагиваю от хлесткого прикосновения крапивы.
— Ты чего?
— Обожглась.
На коже волдыри. Отчаянно тру локоть.
Танька говорит, в склепах похоронены князья. Теперь не проверишь: имена стерлись от времени.
Меня всегда удивляли искусственные цветы не существующих в природе расцветок: химозно-желтые с красными сполохами тычинок, розовые вырви глаз — видимо, пытались сымитировать пионы, — истерические пунцовые… Вот грозди искусственной сирени — ветви у них ядовито-изумрудные, будто зеленкой покрашены. Их дополняют голубые гвоздики, оранжевые колокольчики, цыплячьего цвета астры.
Цветы — одежда могил, думаю я. Каждый одевает своего покойника как может. Но зачем так ярко? Что за странная мода?.. К чему мертвым это буйство красок? Зачем тащить сюда эту гадость, когда рядом в лесу столько прекрасных цветов: иван-да-марья, смолки, васильки… У нас даже подсолнухи на опушке растут. А так — издевательство одно.
С другой стороны, понятно: это мертвое, неживое. Поэтому и несут сюда. Мертвое к мертвому.
В траве заливается неведомая птица-трещотка. Где-то совсем рядом, но ее не видно.
— Ты веришь в духов?
— Верю, — отвечаю я Таньке и рассказываю, как в детстве ко мне приходил инферн.
Наш дом стоял на самом краю деревни. Вокруг — огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.
В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.
Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.
Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.
Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.
Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.
Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.
Нет.
Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел. Не знаю кто…
Идем дальше, пересекаем старый сектор и оказываемся у конторы кладбища. Одноэтажный охристого цвета домик. Маленький тесный двор, посыпанный гравием, — под ногами хрустят легкие, почти невесомые катышки. Мусорные кучи из увядших цветов, выполотой травы, выгоревших старых венков. В будке живет собака. Она добрая.
У сарая лежат заготовки. Глыбы гранита — красный, черный, пестрый. Некоторые с выгравированными веточками, голубками; на многих выбито имя Иванова Ивана Ивановича — образцы кладбищенской каллиграфии.
Схема участков на стенде у крыльца. Перед ним — куча свежего сырого песка, только что из кузова.
Зеленый рукомойник. Ржавый кран, размокший кусок хозяйственного мыла на приступке. Вода через щель стекает в бетонный коллектор.
Брошенная посреди двора тележка катафалка. Ведущее колесо смешно вывернулось вбок, как у детского трехколесного велосипеда.
На стене — красный пожарный короб. Сверху выглядывает змей брезентового рукава и клювы огнетушителей.
Немудреное кладбищенское хозяйство…
Интереснее всего на кладбище после Пасхи. Яйца с могил мы не ели, а вот конфеты… Как устоишь перед «Красной Шапочкой», пусть даже отсыревшей и отдающей… чем? Мертвечиной?
Действительно, чем?
Ну не трупами же.
Тиной, землей.
Я разворачиваю конфету и отправляю в рот.
— Но-но, хватит покойников объедать.
— Я разрешения попросила.
— У кого?
— У духов.
— Здесь семьдесят лет атеистов хоронят — все духи разбежались давно.
Атеизм у нас еще какой. Неистребимый. Через год, когда в школах начнется мода на религию, наша классная дама Казетта Борисовна, не желавшая терять надбавки за дополнительные учебные часы, заменит пятничную политинформацию факультативом «Изучение Библии». И мы будем ходить туда, едва не засыпая после шестого урока, пока однажды Казетта не оговорится и не скажет, повествуя о Всемирном потопе, вместо «Бог» — «Ленин».
А пока еще мы созерцаем звезды на обелисках, вознесенные на тонкой короткой ножке над выкрашенными серебрянкой трапециями. Под звездами спят коммунисты. Им иначе нельзя.
Смешно, но звезды напоминают верхушку новогодней елки. И венки — как из елочной мишуры, только темно-зеленой. Так неуместна, так нелепа — но и трогательна — эта ассоциация с веселым праздником на могиле важного человека…
В глубине кладбища церковь. Стены из красного кирпича, щербатого, замшелого, окна-полукружья, зубчатые наличники, ржавая маковка главного купола, над звонницей еще одна — поменьше. Крестов на них нет. Крыльцо. Массивная двустворчатая дверь, забитая наглухо. Все в запустении.
По дорожке проходит могильщик, парень в растянутом грязном свитере. Синие треники с пузырями, стоптанные, разношенные боты. Можно было бы добавить: в руке лопата — но нет, руки его пусты.
Как мы не заметили тучу? Ливень налетел со страшной, неистовой летней силой. Скорее к роялю, в укрытие! Мы мчимся с ненастьем наперегонки. Ветер треплет кусты, гонит по аллеям еловые лапы, заламывает ветви кленам. Как фантастический воздушный змей, над кладбищем проносится гигантское опахало венка со вздыбленным оперением траурных лент.
Мы сидим на корточках под роялем. В траве разбитая трехлитровая банка — поливали цветы, рядом торчат поросшие мхом кирпичи, жестянка из-под краски, старая резиновая перчатка… Справа от рояля, за соседней оградой, высокий витой, как вензель, крест. Нам видно его изножье. Краска местами облупилась, из-под белого проглядывает голубое. Только бы в крест не попала молния, думаю я, слыша раскаты над головой.
Водяное тремоло по мраморной крышке заглушается арией ветра. На кладбище стремительно темнеет. Вот уже не видно витого креста. Мы как под абажуром — струи стекают с рояля бахромой. Через минуту это уже Ниагара. Траву прибило к земле, дорожки превратились в кашу, а мы просто сидим и, словно зачарованные, слушаем, как на рояле играет дождь.