Джон Апдайк - Гертруда и Клавдий
Фенгон и Сандро задержались, как никогда прежде, словно оттягивая приговор не в свою пользу.
Когда они приехали, то, мокрые насквозь после девяти миль из Локисхейма под дождем, Фенгон расстроенно объяснил:
— Приходилось соблюдать осторожность, дорога местами каменистая, так чтобы лошади на камнях не оскользались.
Он знал, что проиграл очень много. Наедине с ней в их круглой комнате он дергался от нервной энергии и дрожал в промокшем плаще. От него разило мокрой шерстью, мокрой кожей седла, мокрым конем. Огонь, который развел хромой сторож, в ожидании почти догорел; они вместе старались раздуть его. Фенгон наложил слишком много поленьев, слишком плотно друг к другу. Когда Геруте была еще девочкой, Родерик как-то вечером рассказал ей, держа сонную после обеда на коленях, что огонь — живое существо и, как любые другие, должен дышать. Их разговор на этот раз будет коротким, и углям в жаровне не хватит времени раскалиться.
Когда переворошенные поленья с трудом разгорелись, Фенгон выпрямился и сказал укоряюще:
— Ты наслаждалась Сконе.
— Женщины любят путешествия. И это грустно, так как нам редко предлагают принимать в них участие.
— Горвендил был приятным спутником.
— Да, Фенгон. Пышные церемонии — его стихия, а его счастье переливалось и в меня.
— Боюсь, те из нас, кого ты оставила позади, Ничем не манили тебя вернуться.
Вопреки своей угрюмой решимости она не могла не улыбнуться мальчишеской обиде этого бородатого мужчины.
— Для причины у меня был третий обещанный тобой подарок. Судя по твоему настроению, ты предпочтешь приберечь его для другой, которая будет тебе угоднее.
— Ты более чем угодна мне, как думалось, я сумел тебя убедить. Но сегодня предчувствие подсказывает мне, что моего палача подарком этим не Подкупить.
За амбразурой окна тихий дождик капал с яруса на ярус юной листвы. Никогда еще они не чувствовали себя настолько замкнутыми тут. Фенгон обрел Для нее внезапную яркость — запах его мокрой кожи, Умное лицо, осмугленное весенним ветреным солнЦем, исходящее от него нервное обиженное тепло. Горвендил и церковные парады Сконе словно остались далеко-далеко за ее спиной. Геруте и раньше замечала, как трудно держать в уме одного мужчину, когда ты с другим.
Она сказала ему небрежно:
— Все смертные поднимаются по ступенькам виселицы, но только Богу известно, сколько их остается до помоста. Твое предчувствие определяет меня очень дурно. Лучше назови меня твоей спасительницей. Нам равно известна высота падения, нас, возможно, ожидающего. Наложить запрет на эти приватные аудиенции значило бы лишь подкрепить твой мудрый поступок, когда десяток лет назад ты в последний раз наложил для себя запрет на Данию.
— Тогда мне было еще далеко до пятидесяти, а сейчас мне скоро шестьдесят. Я думал освободиться от твоих чар, но они только окрепли, а я ослабел; Надежд на счастливый случай в моей жизни остается все меньше. Но не щади меня. Королева должна спасать себя, ее прихоть правосудна, ее слово — закон для меня.
Геруте засмеялась — трепетной ненадежности собственных чувств не меньше, чем пеняющей серьезности Фенгона. В намокшем капюшоне он выглядел монахом.
— Хотя бы сними свой вонючий плащ, — приказала она ему. — Твой последний подарок мне в нем?
— Спрятан у меня на груди и совсем сухой, — сказал он и, сбросив плащ, расстелил перед ней ад кровати длинную женскую тунику, сотканную из переплетающихся волн павлиньих цветов — зеленого, синего, желтого с вкраплением алых и черных пятнышек, из ткани более мягкой, чем облегаемая ею кожа, но уплотненной по воротнику, краям рукавов и подолу рядами крохотных жемчужинок. Ее нити отражали свет, будто граненые.
— В Дании эта ткань большая новинка, — объяснил Фенгон. — Шелк. Нити для него получают от рогатых зеленых червей, которые питаются только тутовыми листьями. Согласно легенде их яйца и семена тутовника персидские монахи некогда тайно умыкнули из Китая в своих посохах, и так они попали в Византию. Коконы, которые сплетают черви, чтобы преобразиться в маленьких слепых бабочек, живущих лишь несколько дней, долго кипятят, а затем их распутывают детские пальчики, а затем старухи прядут из паутинок нити, а из них, в свою очередь, ткутся ткани в узорах таких же чудесных, как этот перед тобой, по образу переливающихся драгоценными камнями райских кущ.
Геруте прикоснулась к мерцающей ткани, и это прикосновение сгубило ее.
— Мне следует ее надеть, — сказала она,
— Но только чтобы не увидел твой муж. Ведь он сразу поймет, что это не северное изделие.
— Мне следует надеть ее сейчас, чтобы мог полюбоваться тот, кто дарит. Встань вон там!
Ее удивил собственный властный тон. Она достигла вершины самозабвения. За окном дождь сменился ливнем, и в комнате стало бы совсем темно, если бы не трепещущие отблески ожившего огня. Его жар обволок кожу Геруте, едва она сбросила собственный промокший плащ, и сюрко без рукавов, и длинную простую тунику со струящимися рукавами, и белую котту под ней, оставшись только в полотняной камизе, и ее пробрала дрожь. Мелкие брызги от дождевых капель, дробившихся на подоконнике полуоткрытого окна у нее за спиной, кололи ее обнаженную кожу. Жар огня на руках и плечах ощущался ангельским тонким панцирем. Вновь ей припомнилось что-то из дальнего уголка ее жизни — воспоминание жены, чуточку отдающее унижением. Византийская туника, жесткая там, где ее украшали ряды жемчужинок, обволокла ее голову на шелестящий миг, в котором стук дождя по черепице снаружи слился с грохотом крови у нее в ушах. Затем, когда ее голова освободилась для воздуха и света, она выпрямилась в великолепном чехле из шелка, такого негнущегося и упругого одновременно, такого кристального и струящегося. Павлиньи цвета переливались из зеленого в синий и снова в зеленый при каждом ее движении: каким-то образом шелк менял тона, как их меняют перья. Она подняла руки, чтобы расправить широкие крылья рукавов, и, продолжая это движение, вытащила из зашпиленных кос бронзовые булавки — заколки достаточно длинные, чтобы достигнуть сердца мужчины между его ребер. Дождь снаружи, жар у нее за спиной, шелк на ее коже отдали ее во власть природы, не знающей ни греха, ни отступления.
— Я выгляжу так, как ты представлял себе?
— Тысячи раз я верил, что воображаю верно. Но я ошибался. Есть реальности, недоступные нашему воображению.
— В мои годы я чересчур располнела для нее, и она выглядит не так красиво, как на одной из твоих костлявых византийских блудниц?
Он не ответил на ее колкость. Казалось, взгляд на нее и правда лишил Фенгона способности соображать.
— Почему ты стоишь так далеко?
Он судорожно шагнул вперед, очнувшись от зачарованного созерцания.
— Так приказала ты. Ты была сурова со мной.
— Это было до того, как ты облек меня в наряд средиземноморской шлюхи. Смотри, у меня черные волосы. У меня смуглая кожа. — Лицо у нее пылало: его ошеломленный взгляд был жгучим пламенем. Его тело, более короткое и компактное, чем у ее мужа, излучало упоенную беспомощность, руки вытянулись и изогнулись, будто несли огромную тяжесть.
— Подойди же, мой брат, — сказала она. — Ты можешь раздеть то, что одел.
Изогнутыми руками он снял льнущую к ее телу тунику, а вместе с ней и камизу, завязки которой не были завязаны. Геруте вжалась розовой спелостью в шершавость грубой одежды Фенгона. На его рубахе для верховой езды были кожаные наплечники под кольчугу. Она вдохнула пропитанный дождем запах убитых животных.
— Защити меня, — прошептала она, крепко прильнув к нему, словно пытаясь спрятаться, а ее губы искали просвет в его щетинистой мокрой бороде.
После она играла с длинными бронзовыми булавками — заколками для ее волос, и прижала одну к его голой груди, когда он вытянулся рядом с ней в кровати. Острием другой она вдавила белую кожу между своими тяжелыми грудями.
— Мы могли бы кончить все сейчас же, — предложила она, а ее расширенные, разнеженные любовью глаза лукаво созерцали эту возможность.
Расслабленный Фенгон обдумал ее предложение. Такое дальнейшее и предельное расслабление недурно увенчало бы его победу. Он мягко забрал заколки из ее пальцев, ущипнул кожу у нее под подбородком и взвесил на ладони одну теплую грудь.
— Боюсь, в наших характерах слишком много от наших отцов, — сказал он, — чтобы мы позволили миру одержать столь легкую победу.
* * *Она чувствовала, что это произойдет лишь однажды, это развертывание ее натуры, и потому она в упоении следила за ним, будто сразу была и рассказчицей и героиней, врачом и больным. В течение S часов украденной близости Фенгон показывали в белом зеркале своей белой, мохнатой и снабженной острием плоти ту натуру, которая таилась в ее внутренних расселинах и сорок семь лет спала непробудным сном. Все ее нечистые места ожили и стали чистыми. Разве не несла она в своих жилах воинственную кровь Родерика и его отца Готера, победителя Гимона, который предал Геваре и чье живое тело Готер сжег в отмщение? Мятеж таился в ней, и бесшабашность, и предательство — и все они вырвались наружу в поту и удовлетворении адюльтерных совокуплений.