Халлгримур Хельгасон - 101 Рейкьявик
Помню, летом: я выходил из видеопроката на Клаппастиг и зачем-то задержался на пороге с двумя кассетами под мышкой, Стивом Мартином и Мишель Пфайфер (ц. 2 900 000), и тогда было безветренно, на улице чуть холоднее, чем в доме, — как будто зашел в холодильник, который разморозили, и он простоял так часов семь, только было светло, — ну, понятное дело: лето, — и это было перед самым закрытием, и на небе такие алые полоски, как будто солнце хлесталось кнутом, и под ним — Исправдом,[131] дивно наполненный читающими зэками, и деревья над крышами одевались листвой, и птицы оргазмировали, и машины как следует припаркованы на ручник на своих местах под уклоном, и счетчики на стоянках накормлены монетами, и парковщики и прочая веселая компания далеко — прикованы дома на время вечернего выпуска новостей, и (не хватало только, чтоб сам Мегас поднялся по лестнице, неся в животе обжигающий «thai») за спиной у меня была целая библиотека кассет, 17 000 дней проката в Л. А., и я слышал, как где-то в глубине проката жужжит машинка для кредитных карточек, а я сжимал в руке две кассеты: Мишель Пфайфер и Стив Матрин лежат рядом, как тщательно подобранные партнеры для любовной сцены: первый умник и первая красавица Голливуда (я даже простил ей то, что у нее нет грудей), — и все было так хорошо и удачно, и погода, и съемка хорошая, и освещение удачное, и все как-то вместе, на земле, космически добры: это был миг счастья. Я стал счастливым на пятнадцать секунд. В дверях Центрального видеопроката на Клаппастиг в 23.04 в июне. Иные, конечно, ощутили бы на том же пороге, что они «спасены», вернулись в прокат и обрели Бога на полке с надписью «Drama». А я немного подождал, попытался продлить мгновение, но оно закончилось, едва я осознал это. Может, это была такая «любовь»? Но любовь к чему? Это было в прошлом году. Самое запоминающееся событие года помимо исчезновения таблетки в Снидменги и разговора с папой в «Замке». Ага, вот и он! Так бы выглядел Иосиф, отец Иисуса, если б в 33 году были фотоаппараты: седобородый, разведенный, непросыхающий и бесконечно злой: жертва знаменитейшей в истории «супружеской измены», а с ним — какая-то старая апостольша, какая-то пилатка на старом «понтиаке». Сара:
— Привет. С Новым годом!
Ага. С новым гадом.
— И вас также. Вы все-таки решили заглянуть?
— Ага, мы были у Гейри, брата, но твоему папе захотелось повидать тебя. У вас тут, как я вижу, веселье в разгаре. А что тут так жарко?
— Это из-за Торира. Он сегодня выйдет голышом.
— Ну? Значит, стриптиз? Ха-ха-ха…
— Лолла, это Сара. Сара, Лолла. Хотя нет, вы уже встречались.
— Ага, недавно, у Эльсы.
— Да уж, у них там была крутая тусовка… Вы еще надолго остались? Когда мы ушли, там что-нибудь было интересное?
— Нет-нет. Мы уехали сразу после вас.
— Хлину понравилось. Он у нас такой семейный.
— Эге… Правда? Хлин у нас юморист. Когда ты спросил про диван… Я уже совсем…
— Он просто дразнил их.
— А они не поняли.
— Ну, они немножко… то есть люди они приятные, и все такое, просто они немного…
— Тупые?
— Нет, не тупые, а такие…
— Жирные?
— Не-е…
— Милые?
— Ну, такие, толстокожие. Да, толстокожие. А ты — подруга Берглинд или как?
— Да.
— Постой-ка… Ты сейчас у них живешь?
— Ага. Я только на Рождество…
— Мы разрешили ей остаться. У нее здесь никого нет.
— А твои родители, они за границей, что ли?
— Да. То есть одна мама.
— А отец?
— Отец умер десять лет назад.
— Ой, извини.
— Чего тут извиняться, он же сам умер, я тут ни при чем.
— Жалко…
— Да ты его, наверно, знала…
— Правда? Как его звали?
— Халлдор Биргисон.
— Тот самый Халлдор Биргисон?
— Ага.
— Который играл в «Коксе»?
— Да.
— Вот-вот. Я его знала. Дори — он был славный парень. С ним всегда было так интересно.
С ним… За ним… Сара переводит взгляд с Лоллы на меня, а мой взгляд падает на две морщинки возле ее глаз: они принадлежат Халлдору Биргисону, басисту группы «Кокс»: глубокие, влажные, как следы колес на грязной улице, а на них свежевыпавший снег — сухая пудра. И такси, едущее по этим следам, как поезд по рельсам, из Сигтуна, старинной империи ковров, до многоквартирника в Альвхейме в 78-м году, и Дори с Сарой на заднем сиденье, басовый палец под (ныне висящей в Колапорте старой) юбкой, а она запрокинула голову, смеется над удачной строчкой Лоллиного отца. А потом — в квартиру холостяка, выделывать сальто в постели. Значит, папа Лоллы и Сара. Которая теперь с папой. Который был с мамой. Которая… Похоже, я что-то пропускаю…
Сарин живот худой и гладкий, не растянутый беременностями, только чуть-чуть морщинится после многочисленных курсов похудения, покрыт загаром из солярия под узким черным платьем, переваривает джин с тоником у дверного косяка, который временно заняли Трёст и Марри, а живот Лоллы напротив него не виден под широкой кофтой-курткой-блузкой-рубашкой (что на ней именно, сказать трудно), которая ниспадает с ее грудей, как занавес, а живот — за ним, как интересная сцена: два живота в моих глазах, и — со стороны Сары древнее предание о Лоллиной сводной сестре, которая так и не родилась: выкидыш пятнадцать лет назад, предотвративший появление моих сводных братьев. (Сара — эдакий «герой повседневности», она открывалась некоторым весьма откровенным журналам. В свое время с нее сошло семь потов, прежде чем она решилась публично признаться, что не может иметь детей из-за выкидыша, который случился много лет назад.)
Мы втроем стоим в дверном проеме, и я замечаю на буфете в кухне пачку сигарет, а на столе — зажигалку.
Я их соединяю и закуриваю. Они продолжают свой полупьяный гешпрех, но я не вижу живот Сары, объединяющий нас с Лоллой. «Вотчина предков».[132] Значит, наши отцы спали с одной и той же женщиной и на этой почве как бы сроднились. И какая же тогда у нас с Лоллой степень родства? Дети однопостельников? Двоюродные спальники? Двуспальники? Язык не поспевает за событиями, слова всегда после дел. Хофи разговаривает с Ахмедом. Как — не спрашивайте, не знаю. Папа изучает питание позвоночных животных и смотрит протокольным взглядом на Рози, наряженного крысой. Обалдэйшн за 50 000 крон приходит с пустым стаканом и окаменевшей фотоулыбкой: раскатывает перед собой ковровую дорожку для показа мод, так что приходится отойти от дверей. Ну этой прямая дорога в фотомодели, у выражения рта дизайн просто мастерский, — нечего и думать, что она когда-нибудь им пожертвует ради малейшей фразы. Вот-вот. Именно поэтому спрягать глаголы в присутствии этих дам не решаешься. Молчаливое требование таково: «Не заставляй меня говорить». Глаза у нее последние минут двадцать не мигали, пересохли от тоски и ожидания вспышки. Но здесь ни у кого фотоаппарата нет. Провожаю ее взглядом, когда она входит на кухню. Turn around, bright eyes.[133] Однако. У нее ляжки… Племенная телка с хорошо развитыми окороками. Она быстро опускается до 15 000. Облегчение. Я облегчился. Между Сарой и Лоллой намечается гололедица.
— Ну а ты сама знала своего отца?
— Да, да. Правда, когда они развелись, мне было всего одиннадцать лет.
— А после этого ты с ним не общалась?
— Почти нет. Ну, знаешь, он в этом шоу-бизнесе, все время на гастролях. Из поп-музыкантов приходящие отцы никудышные, всегда с похмелья. Но он был веселый. У нас с ним был хороший контакт.
— Да, Дори был отличный парень.
— Да, правда, он много пил, это его и сгубило.
— Ага.
— А ты с ним как познакомилась?
— Я дружила с Валли Стеф и вообще в то время водилась с ребятами из «Кокса», а потом туда пришел Дори. Но я не знала, что у него есть дети.
— Он про это не говорил?
— Нет. А братья или сестры у тебя есть?
— Нет. То есть у мамы двое сыновей. В Дании, она там живет.
— Ага. Постой-ка, а как ее зовут?
— Лёйвей Йоханнсдоттир.
Лолла становится серьезной, как все, когда называют имя своей матери. На лоб ложатся складки, как курсив, а черные брови поднимаются от переносья, как разводной мост, пропускающий корабль. Да. Матери — корабли. Лолла выпускает из своего лица корабль, и у Сары лицо становится как пристань, Сара принимает полный трюм, прошлое, одиннадцать лет брака с человеком, с которым она сама спала всего четыре недели. Для меня это становится слишком сложно. Наливаю себе стакан. Задница за 15 000. Забываю про ляжки, мне хочется ее. Марри с пивом. Смотреть на то, как Лолла произносит имя своей матери, было интересно. Она так человечна. Чело вечно. Потом я представляю себе Халлдора Биргисона Кокса в гробу на кладбище в Фоссвоге, из басового пальца весь тач исчез, а поп-прическа десятилетней давности все еще на своем месте. Пытаюсь вспомнить какую-нибудь песню «Коксов». Ага: «И больше никто не стоит под дождем, / хотя я тебя не забыл, / теперь я, как пес, прицеплен поводком, / да только бежать нету сил». Поп-смерть как-то отличается от обычной смерти. Поп-музыканты умирают по-другому. Наверно, оттого, что их при жизни столько раз хоронили. Наверно, это оттого, что попса так поверхностна («Кокс» никогда не обретался в глубинах андерграунда). Крышка гроба закрывает их, как крышка поп-котла. Буль, буль… Конечно, Халлдор Биргисон по-своему бессмертен. Его коварные басовые переборы будут жить, «пока в подлунном мире будет хоть одна вечеринка». И хотя мне не все равно… Я накачиваюсь вином. Раскачиваюсь. Меня окутывают винные пары, я не знаю, что я творю, когда я: