Джеймс Мик - Декрет о народной любви
Ты полагала, я погиб? Прости. Да, я повинен в том, что заставил тебя скорбеть о моей кончине, и прошу простить за причиненные страдания. Представляя, как твой милый лик искажают рыдания, вызванные мыслью о моей погибели, мне хочется оказаться рядом, убедить, я жив и состояние мое гораздо, гораздо более завидно, нежели участь живущих! Так что ты прости меня. Предвижу, узнав о роде произошедших со мной перемен, можешь возжелать мне смерти. О, не пугайся. Пойми лишь, в совершенном повиниться я перед тобой не в силах, ибо каяться могу лишь в совершенных грехах, а деяние мое — не грех перед Господом. Напротив: удаление от греха. И сожалею не об изменениях, которым подвергся, но единственно о том, как много времени потребовалось, чтобы осознать, каковым переменам должно произойти. И мне жаль, что пришлось оставить тебя с Алешей. Теперь мне понятны переживания уцелевших после кораблекрушения, в котором погибли дорогие существа, когда знаешь, что родные души по-прежнему сражаются с ледяной водою, зовя на помощь вдалеке, но так и не зная, откуда грядет спасение.
Должен заметить: мы, живущие здесь, называем свою общину «кораблем». Аннушка, я обитаю средь ангелов! Подобное утверждение кажется мне вполне естественным, равно как и признание в том, что и сам я сделался небожителем, однако же, перечитывая только что написанное, понимаю, что ты, должно быть, сочтешь меня утратившим рассудок. А потому я должен поведать тебе обо всем без стыда или страха.
Для тебя никогда не было секретом, сколь сильна моя вера, что я не сомневаюсь ни в едином слове Писания и что если речи апостолов и пророков кажутся противоречивыми, то виной тому — единственно мой скудный разум, препятствующий пониманию прочитанного. Полагаю, тебе известна и моя вера в рай, в царство Божье и в земную обитель, существовавшую прежде, чем Адам с Евой вкусили запретного плода. О, то был рай моей мечты — не небесный чертог, но Эдемский сад, где ты, я и Создатель смогли бы прогуливаться в кущах, предаваясь разговорам, и где мы с тобою парили бы в ангельском сонме над бескрайними лугами.
Мне внушала отвращение столь распространенная среди крестьян вера в то, что им предстоит выносить суровые тяготы вечно, равно как и претит их пьянство, драки, нищета; то, как болезни и голод обрывают дыхание грудных младенцев, и готовность черного люда пройти по бездорожью сотни верст, единственно чтобы приложиться к чудотворной иконе. Негодовал от зрелища того, как заводы, принимая мужиков, превращают их в части механизма. Мне претил всеобщий обман: адвокатам приходится лгать по службе, чиновники убеждают прочих в собственной честности, попы прикидываются праведниками, врачи делают вид, будто в силах исцелить немощных, а о прочих лжецах лгут журналисты. Ненавистны были и мучения лошадей людьми. Ведь животные кажутся благороднее нас, гораздо ближе к первозданным коням Эдема, чем мы к обитателям прежнего рая. Лошадям удается достичь того, на что мы более не способны: животные сочетают в себе достоинство с кротостью.
Лошадей полковник любил. Обращался с ними хорошо и заставлял подобным же образом и подчиненных относиться к скакунам. Кстати, известно ли тебе о его смерти?
Лишь только я впервые увидел кавалергардов — тотчас же захотел войти в их круг. Такие красивые лошади и мундиры, и даже лица их казались созданными скорее для любви, нежели для боя. Любви неистовой, страстно желающей покорять, однако — любви. Мне же было всего семнадцать, и именно под знаменами любви хотелось мне вступить в жизнь.
Я был весьма невежественен и глуп. И впрямь полагал, будто войнам впредь не бывать, а если и случится битва, то блистательных кавалергардов на великолепных конях пули милуют. Лишь позднее узнал я, как распространены были среди моих товарищей пьянство, азартные игры и скотское обращение с женщинами. Однако же в те дни я полагал, будто император гораздо ближе к Создателю, нежели любой из встречавшихся мне попов, и государева служба казалась поприщем служения Господу, в отличие от монашества. К тому же стань я монахом — никогда бы не повстречал тебя.
Ты, конечно же, помнишь офицера, с которым я сошелся ближе прочих, Чернецкого. Вечно твердил про своих монголо-татарских предков, даром что голубоглазый блондин. Помнишь, как вместе выезжали мы за город? Луг, цветы, тростник… Обрызгав твое платье вином, товарищ притворялся, будто намерен застрелиться. Помню, мы много смеялись. Да, должен заметить, что некогда нам с тобой и Чернецким случалось часто хохотать. Пожалуй, теперь, преобразившись в ангела, я стал смеяться реже. Да и то лишь от радости, а не в насмешку.
В нашем полку был и другой знакомец, о котором я тебе не рассказывал прежде. Фамилия его была Ханов. Кузнец. Низкорослый, сухопарый, загорелое скуластое лицо, усы его никогда не отрастали — так, вилось несколько волосков. Ни возраста его, ни того, порождены ли морщинки, разбегавшиеся по лицу, возрастом, или же загаром, или обеими причинами сразу, установить было невозможно. Был он из сибиряков. Работал в кузнице от рассвета до заката, случалось, что и за полночь задерживался, тем и спасался от наказаний за свои причуды, да еще потому, что был знатоком по части лошадей.
Ханов ни за что не соглашался отдавать офицерам честь, а потому всякий раз, когда приезжал с проверкою генерал, кузнеца прятали. Отказывался кузнец и ходить на санацию от вшей вместе с прочими нестроевыми; в этой лачуге служивых раздевали, поливали, обрызгивали особым составом и мыли из душа. Кузнец уходил из бараков, а возвращался несколькими часами позже, принося с собой бумагу, выписанную каким-то городским врачом; в бумаге утверждалось, что очистка от вшей произведена. Был немногословен. Мне и прежде, до нашего знакомства, приходилось слышать ходившие о Ханове слухи. Рассказывали, он провел десять лет на каторге за убийство; что все семейство кузнеца погибло от голода; еще говорили, будто он не православного, лютеранского, иудейского или же магометанского вероисповедания, а принадлежит к одной из тех таинственных сект, столь часто дающих пищу сплетням.
Кузнеца называли хлыстом, утверждали, что он сам себя сечет, а после вертится волчком на своих тайных сборищах, переходящих в оргию. Мне было известно, что он вегетарианец и не пьет горячительных напитков: явный знак принадлежности к этому сообществу вольнодумцев. Однако Ханова встречали на всякой церковной службе.
Впервые я увидел его издалека, когда мы с Хиджазом, подобно остальным бойцам эскадрона, отправились ранним утром на прогулку по расположенному близ кузницы загону. Горн и наковальня стояли под огороженным навесом прямо перед нами; все мы видели, как Ханов звучно прилаживает подкову. С утра было пасмурно, кузнец еле виднелся в дымке, образованной человеческим и лошадиным дыханием, однако же я смог различить и кузнеца, и красное мерцание, исходившее от горна.
Бой молота прекратился, я увидел, как выпрямляется и смотрит мне прямо в глаза, провожая взглядом, Ханов. Казалось, тишина сорвала с меня некий тайный покров, точно внимание кузнеца привлекли стук Хиджазовых копыт, конское дыхание и звяканье сбруи, хотя и прочие участники конного променада создавали схожий шум. Несколькими мгновениями позже я вновь предстал перед взорами подмастерьев, и все так же глядел на меня кузнец. В тот раз Ханов не прикоснулся к молоту, пока я не вывел Хиджаза с плаца. Помнишь ли, Аннушка, когда мы повстречались впервые и я рассказывал о том, что добрые души издалека видны ярче оконных огней? И теперь я знаю: так Ханов выискивал добрых людей. Однако тогда кузнец меня напугал. Я избегал с ним всяческих сношений, покуда не случилось так, что все рядовые оказались заняты работой и пришлось вести коня с утерянной подковой самому.
Ханов отдал животное на попечение подмастерьев, сам же снял фартук и спросил, не изволю ли я испить с ним чайку. Обращался вежливо, как и положено нестроевому разговаривать с офицером, однако же сохранял неприличествующую подчиненному вольность тона и выражения лица. Я отправился за Хановым покорно, точно Хиджаз, которого я сам выводил из стойла давеча утром.
Прошли в мастерскую: комнату пересекал во всю длину верстак, иззубренная дубовая колода, по стенам беспорядочно развешена была чугунная утварь, среди коей изредка попадались блестящие предметы из меди или стали. В глубине помещения — печь, здесь же были сооружены скамьи, поставленные на пустые короба из-под обмундирования, а также тонкой работы кованый столик. Ханов признался, что столик выковал один из подмастерьев.
Кузнец разлил чай по стаканам в чеканных подстаканниках из тонкой листовой меди, которые сперва обработали, а после, свернув, придали им округлость стаканных донцев. Медь украшала изящная гравировка чернью, выделявшаяся на фоне блестящего металла. На мой вопрос, уж не постарались ли и здесь подмастерья, Ханов ответил: нет, его собственная работа.