Питер Акройд - Дом доктора Ди
Тут я рассмеялся и покинул его, снова пройдя через юдоль скорби, где стонали на тюфяках прочие страдальцы. Холлибенд ожидал меня у подножья лестницы и улыбнулся мне навстречу. «Что вы о нем скажете, мой добрый доктор?»
«Он человек острого ума».
«Да, весьма приятный и глубокомысленный джентльмен». Мы уже вступали в галерею, а он все еще улыбался. «Но, как и все мы, он склонен заблуждаться».
«Я побеседую с вами об этом позже, мистер Холлибенд, но теперь мне, к сожалению, недосуг…» Я и впрямь торопился, ибо у меня вдруг возникло опасение, уж не подслушал ли он рассказ отца о спрятанном золоте. «Мне надо попасть в одно место до захода солнца».
«Неужто вы так спешите, доктор Ди? Давайте хоть обогреемся, а потом, может, и выедем вместе. Ведь вы, я чай, вернетесь домой, к своим каждодневным занятиям?»
Я угадал в словах Холлибенда второй смысл: что, тебя, аки пса, тянет к своей блевотине? И потому оборвал его. «Нет. Я думаю совершить небольшую прогулку и, скорей всего, не поспею обратно до темноты». Я быстро зашагал к воротам, но он упорно следовал за мной. «Скоро я отблагодарю вас за ваши хлопоты, – сказал я. – Но сейчас – где мой конь?»
Засаленный слуга привел мне коня, и я поскакал прочь, вдыхая прохладный воздух носом, дабы изгнать оттуда мерзкую вонь богадельни. Я направлялся в Актон, безотчетно выбирая дорогу по местам, знакомым мне с детства, – мимо гравийных карьеров Кенсингтона, через Ноттинг-вуд, а затем вдоль недавно огороженных полей Шеппердс-буша, Я не знал, что найду под стеной Де-Ла-При, но в мыслях своих видел, как склоняюсь над матерчатой сумой, развязываю шнуровку и запускаю руки в россыпь эдвардианских шиллингов, генриховых соверенов и елизаветинских ангелов. Иного наследства ждать не приходилось, поскольку мне никогда не перепадало от отца ни пенни (даже в пору глубочайшей нужды и гонений), и было ясно, что после его смерти я не получу ни имущества, ни денег. Так почему же не взять то, что принадлежит мне по праву? Теперь, бредя, он обвинил меня в краже и присвоении его богатств, но я ни разу не просил у него и фартинга, хотя бывали в моей молодости дни, когда многочисленные тяготы доводили меня едва ли не до последнего предела.
Меня никогда не покидает трепет перед грядущими невзгодами, и потому я усердно погонял коня, стремясь поскорее добраться до спрятанного отцовского золота. Я достаточно часто уверялся в слепоте госпожи Фортуны и преотлично знаю, что любого состояния можно лишиться в мгновение ока; даже на вершине своего благополучия (впрочем, весьма относительного) я панически боялся, что уже в следующий миг могу очутиться за воротами и стать обыкновенным скитальцем вроде того нищего, забредшего ко мне в сад. Я и сейчас измышляю средства спасения от внезапного голода и подробнейшим образом, с помощью особых записей веду счет своим накоплениям. Боюсь я также угодить в тенета кровососов-ростовщиков. А если дом мой ограбят и умыкнут все серебро, что тогда?
Около полудня я достиг лугов, где играл в детстве; неподалеку высилось старое, побитое непогодой жилище, в коем обитала некогда наша семья. Но сейчас не время было предаваться воспоминаниям. Впереди тянулась стена Де-Ла-При – то бишь всего-навсего редкие каменные глыбы да частью уцелевшие следы кирпичной кладки, что едва виднелись в заиндевелой траве. Я спешился и освежил коня у речушки, чьи воды благодаря зимней поре журчали весьма лениво; позволив ему хорошенько напиться и угостив кое-чем из своей сумы, я отвел его в полуразрушенный амбар около стены, дабы укрыть от холода. Затем побрел вспять, к облетевшему вязу, который рос на краю поля. Солнце стояло довольно низко, и дерево отбрасывало на остатки стены длинную тень; я твердо помнил объяснения отца и подошел к вязу вплотную. Отсчитав двадцать шагов вперед и пятнадцать влево, я оказался у самой кромки стены; затем я сделал пять шагов вправо, и это привело меня к каменному пупырю дюймов в одиннадцать высотою, так густо покрытому мхом и лишайником, что сам древний камень был едва виден; здесь, под землею, и следовало искать мой золотой клад!
Я сразу же принялся за дело – сердце мое так и прыгало в груди – и начал кромсать мерзлую почву своим маленьким карманным ножом; она отваливалась комками не крупнее булочки ценою в пенни, хотя продвижение все-таки было заметно. Я не видел ничего, кроме земли, однако докопался до самого основания стены; там почва и камень рассыпались подобно праху, но золота по-прежнему не было. Не могу сказать, как долго я трудился – солнце, по крайней мере, успело сесть; я вырыл яму с обеих сторон пупыря и, еще не закончив, уже проклял себя за все пустые мечты и несбыточные надежды! Я проклял и отца, смердящего в богадельне, за его подлый обман: разве у меня спина осла, чтобы снести всю его глупую болтовню, и рыло свиньи, чтобы ничего не ответить? Так не бывать же тому! Я не стану крутиться на колесе подобно Иксиону и, уязвленный, найду способ уязвить обидчика.
Итак, я работал на актонских полях точно каторжный, умываясь потом, хотя к ночи крепко подморозило, и за всю свою каторжную работу не получил даже ломаного гроша. Я не нашел ни золотого клада, ни сумы с монетами, нет, ровным счетом ничего. Верно говорят, что приятное минует быстро – на нас непременно наваливается какое-нибудь тяжелое бремя, и теперь, на исходе дня, я успел позабыть о своей утренней душевной легкости и добром здравии. С горечью в сердце вывел я из амбара дрожащего коня и медленно, под темным небом, пустился в обратный путь к Лондону.
Хорошо, что я мог отыскать дорогу и с завязанными глазами, ибо коню моему пришлось брести домой в необычайно густом мраке. И все-таки мне было неспокойно, ибо я опасался внезапного нападения грабителей или карманников; но сильнее гнетущих меня страхов была жестокая досада на самого себя. Я, желавший обитать в золотой башне, пал так низко, что побежал копаться у развалин старой стены, где можно было найти лишь мусор да грязь. А что, если бы я подцепил в этой сырости простуду? Едучи по лугам, я чувствовал в своих сочленениях смутное нытье, и вдруг мое правое плечо и локтевой сустав пронзила такая острая боль, что я едва не закричал в голос – и это несмотря на боязнь угодить в лапы разбойников или иных лихих людей.
Вполне возможно, что сии ужасные схватки и приступы были проявленьями некоего более общего недуга; я помнил, что недели две-три тому назад жидкость столь внезапно бросилась мне в ногу, словно меня ударило камнем, и я испытал такую невыносимую боль, точно все мои сосуды и жилы лопнули от мгновенного растяжения. А осенью прошлого года я мучился почкою, хотя полагал, что ныне уже избавился от этой хвори. И мои теперешние муки были, несомненно, признаком какого-то весьма серьезного недомогания, и я ужаснулся этому про себя; затем у меня в ушах зашумело, и я вперил глаза в окружающую тьму. Что, если мне суждено умереть до срока? Что, если я умру, как отец, в одиночестве и бреду? Я представлял себе самые разнообразные страдания, кои могли угрожать мне, мысленно живописуя бесчисленные язвы плоти и заблужденья ума, покуда меня едва не оставили последние жизненные силы. Свирепую боль я еще, пожалуй, смогу вынести, по потерять разум в горячке или в лихорадке, навек утратить всякую память и затем сгинуть в углу какой-нибудь лачуги или на улице… Но отчего же меня снедают столь жестокие волнения и тревоги, что я еле держусь в седле и напуган своими мрачными думами не менее, чем мраком вокруг? Я все еще пребываю в сетях демонов, повелевающих временем: материя находится в непрестанном брожении, никогда не замирает, и меня укачало на волнах сего потока чуть ли не до смерти. Всю жизнь я пытался продвигаться вверх gradatim [48], от вещей видимых к постиженью вещей невидимых, от телесного к духовному, от краткого и преходящего к вечному и нетленному. Но почему же я не могу изменить самого себя? Я во многом подобен стеклу, прозрачней и хрупче коего нет ничего на свете. Как же мне вообще случилось занять в этом мире некое место? Как я уцелел? Вдруг смятение и тоска разом навалились на меня, и тогда я согнулся над тропою и выблевал свои страхи. О Боже, который во мне, я должен быть сильным. Gloria laus et honor Dei in excelsis [49]. И теперь, изрыгнув на дорогу содержимое своего нутра, я громко запел старинную песню:
Один да Один всегда одинок, так будет во веки веков.
А в дальнейшем особливость моя лишь возрастет. Мое искусство превознесет и облагородит меня, я буду восхищен в третье царство и затем вернусь, осененный столь чудной благодатью, что здешний текучий мир станет мне безразличен. Тогда, страх, я распрощаюсь с тобой. Никто больше не превратит меня в легкую добычу для подлых завистников и коварных интриганов, повергнув наземь нежданной подножкой. Я перестану опасаться изменчивости, ибо познаю все, и пигмеи, что ныне окружают меня, будут сметены прочь. Я не убоюсь никого. Я не позавидую никому. Итак, я должен быть железом, стремящимся обратиться в адамант: я должен неуклонно приближаться к великой тайне. Разве я уже не на пути к созданию новой жизни без помощи женской утробы? А если я сотворю бессмертное существо, значит, мною будет найдена та внутренняя божественность, та душа, та искра, то пламя, что движет сферы. Глядите. Я плюю на ваш мир. И, очистясь таким образом от последних следов изрыгнутой из желудка скверны, еду к снова встающему впереди Лондону.