СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга первая
Тоже еще не так давно это сходство его не только не угнетало, а доставляло совершенно определенное спокойствие и удовлетворение: был один Корнилов, его унаследовал другой Корнилов — так назначено природой. Почему-то и эта природа стала невмоготу и в большом и в самом малом...
И в отличие от того, который, судя по всему, был небрежным и неопрятным, этот Корнилов старался быть воплощением опрятности: не дай бог, пуговица отсутствует на сорочке, или ботинки грязные, или парусиновый, как у всех совслужащих, портфельчик оказался с масляным пятнышком на боку, не дай бог!
А ведь иногда он все еще пронзительно видел самое тайное в Евгении — душу ее отчетливо видел, краску, оттенок, штрих ее настроения и состояния...
И в то же время уже не мог представить ее хотя бы внешне. Ему ведь так легко запоминалась почти любая человеческая внешность: встречный идет, а ему видна его походка, как усмехнется он, совершенно неизвестный человек, или улыбнется, тем более, как скажет «здравствуйте!», — все это Корниловым надолго записано в памяти, особенно если дело касается «бывшего».
А может ли он нынче представить себе «здравствуйте!», произнесенное Евгенией Владимировной Ковалевской?
Да ни за что!
Она была русская, старинной семьи, но инородчески смуглая, была женщиной, отрешенной от самой себя, но сохраняла отчетливый женский облик, была бесстрашной фронтовой сестрой милосердия, но чуть что вздыхала: «Ой! Не иначе, умру нынче!»; чего только она не наслушалась за свою жизнь, каких только не узнала слов, но сама ко всем без единого исключения людям обращалась на «вы» (и к Корнилову тоже на «вы»!!!), была женщиной в возрасте, все на свете повидавшей, побывавшей в самых разных и невероятных переделках, а оказалась невинной девушкой — все это и многое другое знал о ней Корнилов и даже многое в ней продолжал понимать, а все равно надеялся на время: время привело его к ней, время и уведет!
Пора...
Когда-то в том чувстве благодарности, которое он испытывал, в той признательности и в том преклонении, с которыми он к ней относился, жила любовь.
Теперь и благодарность, и признательность, и преклонение оставались, а любви не было, только все та же надежда на время... На самого себя Корнилов не надеялся.
Более того, и благодарность-то самую искреннюю он стал испытывать уже не к Евгении, а к жизни. «Это не Евгения меня спасла невероятной ценою, а сама жизнь захотела продлить себя в том человеке, который — я!» — вот как с некоторых пор стало пониматься им все, что когда-то произошло, что до сих пор происходило... Он даже смущался перед жизнью: а не обидел ли он ее своими слишком поздними признаниями и благодарностью, когда всю свою благодарность относил только к Евгении Владимировне?
Утро сияло уже не раннее, была половина седьмого.
Солнце приступало к жаркой работе, разведывая сегодняшнюю землю — ближайшую березовую рощу, дальние заречные луга.
И синие купола немудрящей деревянной церквушки, примостившейся на пологом холме с редким кустарником по склону, солнце тоже не миновало, и купола растворялись а неустойчивых еще лучах, а то вдруг обозначались четко, будто высеченные из камня.
Потоку солнечного света до сих пор препятствовали облака, по одному, по два они плавали в восточных небесах, но тени их на земле становились все прозрачнее, и вот уже и дальний луг, и церковные купола заблестели ярко своими настоящими цветами — зеленым и голубым, почти синим.
Березовую же рощу еще какие-то минуты не покидала ночная дремота, роща дышала своей мглистой, прохладной глубиной, в которой будто бы совсем не было деревьев, одна только пустота, но не совершенная пустота, а с укрывшимся в ней остатком ночи.
Но и это было недолго, и роща тоже оказалась пронизанной солнцем и засияла. Каждый ее листок мог теперь изобразить живописец, и картина могла бы называться «Летний день».
Таких березовых листочков-картин в роще были миллионы, и какую все они могли бы представить художественную галерею, какой вернисаж, какое все, вместе взятые, могли бы составить название, Корнилов не угадывал...
Будучи здесь лицом не посторонним, а со всею очевидностью причастным к нынешнему утру, к только что наступившему дню, он всем своим организмом чувствовал солнечные лучи и ту энергию, с которой они проникали к каждому предмету нынешнего мира — к листику березовой рощи, к луговому стебельку и к человеку, который медленно двигался в телеге, загруженной буровым инструментом.
Железо труб, блоков и цепей быстро нагревалось, припахивало ржавчиной, и, когда телега останавливалась и смолкал колесный скрип, становился слышным скрип железа: под воздействием тепла его молекулы тоже проявляли себя, свое присутствие в мире... По мере своих сил и своей свободы они тоже участвовали в существовании, которое совершалось под нынешним солнцем, в той системе мироздания, которая так хорошо, с таким легким сердцем обозревалась нынче Корниловым.
Это ведь была здешняя система, не отвлеченная, а предметная, не бывшая когда-то, а истинно настоящая и, дай-то бог, будущая!
Ах, как хотелось верить, как верилось Корнилову, что будущая!
Боже мой, сколько уже было у него разных жизней! И жизнешек! Уже после того, когда все было кончено, уже после того, когда он полностью признавал и ощущал себя бывшим, сколько раз его снова воскрешало настоящее? Нет, мир, должно быть, все еще окончательно не устал от Корнилова!
Кроме того, он, Корнилов, был по природе своей экспериментатором, а для природы существом подопытным, и вот она испытывала на нем войну, и он жил на войне, признаться, неплохо жил, если уж остался жив, а потом на нем же была испытана революция, военный коммунизм, лагеря для офицеров контрреволюционных армий, потом он стал «бывшим», а потом настал нэп и он без особых затруднений, по воле случая стал нэпманом.
Счастливый или несчастный этот случай?
В конце-то концов, все это одно слово — Россия, вот он и ориентировался в этом слове и постигал его бесконечный смысл!
И собственными руками прилежно учился добывать свои, русские, первой четверти ХХ века жизни, не один раз будучи озадачен: это . сколько же сил, ума, зубов, смелости и находчивости надо было иметь человеку, чтобы все эти жизни добыть?
Фантазия! Фантазия, и только!
И сомнения тоже были: неужели зря добывал-то? Напрасно в поте лица старался? Потому что ни одну из своих жизней, ни в одном своем качестве он как следует, как сам того хотел, желал и обещал прожить, не прожил. Не впрок они ему оказались — все подряд. Не в коня овес: начинает мелочиться, начинает из кожи лезть, чтобы кров над головой и все прочее устройство было у него ничуть не хуже, а может быть, даже и лучше, чем у других людей!
А разве можно?
Другие-то люди живут от природы, а не от самих себя, есть жизнь — они живут, нет — умирают, не то что он, Корнилов, которому жизнь дай, а когда она вся вышла, еще и еще, и еще раз дай ее же.
Другие «бывшие» — как бывшие, а он?
Недоразумение?!
Глубоко уважая Мстислава Никодимовича Смелякова, послушаться его не хочет.
От души сочувствуя Леночке Феодосьевой, разделить с ней ее судьбу не хочет!
Нынче ночью в бессоннице на постое в деревне Семенихе, в избе с тараканами и с полудикой ревущей и рыкающей кошкой, на какие только косточки не раскладывал Корнилов свою жизнь и самого себя! Как только не издевался над нею и над собой, потому что жизнь у него всегда была не та, все не та и не та!
Но вот она, уютная, животворная температура нынешнего утра, плюс 15 — 18 градусов по Цельсию, и это уже безусловно та, солнечная система, окружающая его со всех сторон, проникающая внутрь него, безусловно, та самая, единственная, которая должна быть и которая действительно есть. И он включается не во что-то отвлеченное, сомнительное или призрачное, а в безусловное.
И как лихо, как естественно включается! С таким чувством, будто бы даже не столько ему, сколько всему окружающему это включение нужно и совершенно необходимо!
Как легко и просто перемежаются в нем драматические мысли о недавнем прошлом, о Евгении Владимировне, о Мстиславе Никодимовиче, о «бывшести» с нынешним его небесно-голубым настоящим!
Свесив ноги с телеги, он перелистывает тетрадь в грязно-коричневых корочках некачественного картона — буровой журнал.
Журнал совершенно чист, в нем не заполнена ни одна графа, а их здесь множество, и как, в какой последовательности, какими цифрами и чего ради они уже сегодня начнут заполняться, Корнилов не имеет ни малейшего понятия.
Журнал называется буровым, а еще месяц тому назад Корнилов не догадывался о том, что на свете существует человеческое занятие, называемое буровым делом.
Конечно, название уже говорит само за себя, конечно, он, в общем-то, давно знал, что людям иногда бывает необходимо бурить землю, в городе Баку, например, с целью добычи нефти, конечно, он мог предполагать, что бурение производится с помощью каких-нибудь железных приспособлений, но никак не более того. Других понятий о буровом деле у него быть не могло — так оно было ему чуждо, так от него отдалено, так для него ни к чему...