Елена Катишонок - Когда уходит человек
…В печке разгорался огонь, и чужой прирученный дом послушно нагревался. Переходя из одной темной комнаты в другую, они часто одновременно останавливались и замирали так же, как в танго, когда щека мимолетно касалась щеки, но теперь можно было продлить волшебное касание и слушать стук сердца. Если мимо проезжала машина, то окна дачного дома — мозаика разноцветных стеклянных квадратиков — превращали их в арлекинов; потом темнота снова укрывала, как одеялом. То, что не имело названия — врожденная неразделимость целого, рассеченная неведомой волей и вновь соединенная страшным временем, — люди привыкли называть любовью, словно половинки разрезанного яблока знают слово «любовь». Человеческий язык не все умеет назвать. Как описать магию прикосновения и одноприродность ощущений, не вернувшись к половинкам рассеченного яблока? Это, в свою очередь, вызовет в памяти Эдем, и тоже не случайно: на исходе 1940 года от Рождества Христова два человека открыли для себя то, что было известно Адаму и Еве: в любимом теле нет ничего запретного или стыдного, оно бесконечно желанно… У них не было только будущего, и это обостряло сиюминутность откровения — тем более что ни в одном из двух языков не находилось слова для этой бесконечной изнурительной нежности…
По-прежнему говорили друг другу «вы», и это помогало вернуться к реальности, то есть к занятиям. На службе Костю спрашивали, за каким чертом он взялся учить этот язык — говорят, будто полный рот сгущенки набрали. Истинную причину он никому, конечно, объяснять не стал, а для начальства придумал отговорку: «в интересах следствия». Заниматься начал на следующий день после судьбоносного танго — и взялся всерьез: искренне радовался, находя слова, похожие на русские, а незнакомые выписывал в тетрадку и повторял на уроке, стараясь правильно выговаривать.
В безветренные вечера они гуляли по пляжу. В темноте море дышало холодом, волн не было слышно. Ноги ступали по твердому, рифленому от ветра, песку. Костя хотел сказать, что волосы Леонеллы, волнистый песок и сами волны — все это называется ее именем: Леонелла, но не умел; легче было повторять вслух слова чужого языка. Тяжелее всего давались долгие гласные, меняющие смысл слов, и действующие с ними заодно мягкие согласные, поэтому он, как ни старался, путал козу и свадьбу, клюкву и журавля; лестницу называл кладбищем, а растительное масло — преисподней.
Бывало так, что звонил по телефону и отменял урок: служебные дела, пояснял кратко, и даже по голосу становилось понятно, что круги у него под глазами потемнели еще сильнее. Служебные дела, для которых уроки языка были так же необходимы, как козе свадьба, наваливались внезапно и вычеркивали акварельные вечера на взморье густыми черными мазками, однако о них тоже никогда не говорилось. Вместе с тем, как все на свете связано, так и журавль навсегда соединился в сознании следователя Громова с клюквой — хотя бы на основании прописки в одном и том же болоте; и ступеньки нередко вели к кладбищу, и преисподняя была немыслима без масла. Несмотря на то, что на работе он запрещал себе думать о постороннем, оно часто оказывалось сильнее, и главное было — ни с кем не встречаться глазами, когда в нем начинало звучать его новое имя: «Косточка!».
Леонелла по-прежнему вставала поздно. Во время завтрака листала записную книжечку, готовясь занять день до вечера. Парикмахер. Встреча с пионерами (она подавила зевок и налила вторую чашку кофе). Придется немножко поскучать — голенастые хриплые пионеры в красных галстуках были ей не более интересны, чем такие же голенастые скауты в синих галстуках. Куда, кстати, подевались скауты?.. Репетиция рождественского… Нет, не рождественского — новогоднего концерта. Как у них странно: Новый год празднуют, а Рождество — как корова языком слизнула, точно и не было никогда.
В глубине квартиры мелькнуло личико Мариты, неизменно почему-то испуганное, а из зеркала смотрело ее собственное лицо — молодое, веселое, дерзкое.
Роберта в это время дома теперь не было — он неожиданно обрел работу. Этому предшествовали ежедневные очереди на бирже труда. Он привык к регулярным отказам, привык понуро возвращаться домой окольными переулками — лишь бы подальше и подольше, — как вдруг его упорство было вознаграждено, и чиновник глянул на него с каким-то новым острым интересом. Ему на руки была выдана шершавая бумажка с нечитаемым треугольным штампом и пятиконечной звездой, к масонам, однако же, отношения не имеющая ни малейшего, потому как, несмотря на свою шершавость, обладала необычайной силой воздействия: через несколько дней изумленный товарищ Эгле уже сидел в просторном кабинете, дверь которого украшала табличка с его именем и должностным статусом. Если закрыть глаза и потрясти головой, то на минуту может показаться, что ничего не изменилось, ибо он и прежде был консультантом по сельскохозяйственным вопросам, только теперь призван консультировать аналогичный комитет, но совсем при другом — новом — правительстве…
А теперь нужно каждое утро спешить на службу и в непроходящем состоянии ошеломленности составлять «Проект об экономических показателях молочного хозяйства».
Лихорадка недоверия к происходящему сменилась эйфорией, а когда улетучилась эйфория, Роберт достал не очень пыльную папку с докладом для канувшего в небытие правительства, бегло перелистал и потребовал новейшие сведения; в ожидании таковых начал переписывать доклад заново.
Пошел снег. Близилось Рождество, и на многих дверях в городе появились традиционные венки, сплетенные из хвойных веток.
Раньше всех утром по лестнице спускался учитель — до Французского лицея путь неблизкий. Вскоре после него выходил доктор Бергман. Держа одной рукой полуоткрытую дверь, он всегда чуть мешкал, прощаясь с собакой, которая провожала его до порога. Роберт открывает дверь с привычной осторожностью и так тихо захлопывает, что щелчка почти не слышно. Зато одновременно распахивается дверь напротив, из которой, споткнувшись о коврик, вываливается, как кукла из коробки, сосед-нотариус, и чудом не падает. Спускаются вместе, вполголоса разговаривая о самом безопасном предмете — переменчивой погоде.
Не идет, а сбегает такими же легкими шагами, как и десять лет назад, дантист. Он и внешне мало изменился, разве что несколько посолиднел фигурой, как многие благополучно женатые мужчины, да наметился просвет в волосах. Однако походка по-прежнему легка — дело не в возрасте, а в жизненном тонусе. В достатке и в самые лучшие времена не принято признаваться, а сейчас просто неприлично. Доктор Ганич и прежде охотно скупал золото для коронок, но люди не спешили с ним расставаться, а теперь… На лестничной площадке он разминулся с военным, чье лицо показалось откуда-то знакомым; дантист машинально кивнул. Только в конце дня, поймав обрывок разговора в приемной, где мелькнуло слово «обыск», он вспомнил дождливый вечер, переполох на лестнице и этого худощавого офицера. Вспомнил — и тут же забыл, как заставлял себя забыть — или почти забыть — о многом, даже о зарытом в кучу угля отцовском пистолете, потому что в кресле ждала пациентка, нервно постукивая ногой в зимнем ботике. Надо поменьше думать о прошлом, особенно теперь, когда нельзя не думать о грядущих событиях. Например: мальчик или девочка? Странно чувствовать себя будущим отцом, думал доктор Ганич, утрамбовывая очередную пломбу в очередном зубе; ведь во мне ничего не меняется. Другое дело — жена. Внешне еще ничего не заметно, но какая грандиозная ломка идет внутри! Ломка для созидания…