Маргарет Этвуд - Рассказ Служанки
Дымка «Лилии долин» окружает нас – холодная, почти хрустящая. В этой комнате нет тепла.
Надо мной, ближе к изголовью, расположилась, раскинулась Яснорада. Ее ноги раздвинуты, я лежу между ними
головой у нее на животе, ее лобковая кость тычет в основание моего черепа, ее бедра по бокам от меня. Она тоже целиком одета.
Руки мои подняты; она обеими руками держит за руки меня. Это должно символизировать единство нашей плоти, нашего бытия. На самом же деле это означает, что она контролирует и процесс, и, соответственно, продукт. Если будет продукт. Кольца на ее левой руке вгрызаются в мои пальцы. Может, месть, а может, нет.
Моя красная юбка задрана до пояса – не выше. Ниже ебет Командор. Ебет он нижнюю половину моего тела. Я не говорю, что он занимается любовью, ибо он ею не занимается. «Совокупление» тоже будет неточно, поскольку оно подразумевает двух людей, а участвует только один. И изнасилование не описывает процесс: все, что здесь творится, я приняла добровольно. Особого выбора не было, но некий был, и я выбрала это.
И потому я лежу недвижно и воображаю невидимый полог над головой. Я вспоминаю, что посоветовала дочери королева Виктория. Закрой глаза и думай об Англии. Однако здесь не Англия. Поспешил бы он, что ли.
Может, я сошла с ума, а это какая-то новая терапия.
Хорошо бы это была правда; тогда я излечусь, и все это исчезнет.
Яснорада стискивает мои руки, словно ебут ее, а не меня, словно ей приятно или больно, а Командор ебет себе, размеренная маршевая отмашка на два-четыре, все ебет и ебет, будто из крана капает. Он отрешен, как человек, который мурлычет под нос в душе, не сознавая, что мурлычет; как человек, который думает о своем. Как будто он не здесь, ждет, когда сам же кончит, в ожидании барабаня пальцами по столу. Теперь в его ритме – нетерпение. Но ведь это же всеобщая голубая мечта, две женщины разом, нет? Так прежде говорили. Это так возбуждает, говорили прежде.
То, что происходит в этой комнате под серебристым пологом Яснорады, никого не возбуждает. Здесь ни при чем страсть, любовь, романтика, любые понятия, которыми когда-то мы щекотали себе нервы. Ни при чем желание – во всяком случае, для меня, и для Яснорады явно тоже. Возбуждение и оргазм более не считаются обязательными; они будут просто симптомом несерьезности, как фривольные подвязки или мушки: они – излишний повод отвлечься для легкомысленных. Устарели. Странно, что когда-то женщины столько времени и сил тратили на чтение о таких вещах, думали о них, переживали, писали. Все это столь очевидно развлекательно.
А вот это – не развлечение, даже для Командора. Серьезное дело. Командор тоже исполняет долг.
Если бы я чуточку приоткрыла глаза, я бы увидела его, это не отталкивающее лицо, нависшее над моим торсом; может, несколько серебряных прядей упали Командору на лоб, Командор устремлен к цели внутреннего своего путешествия, туда, куда он так спешит, и цель отступает, точно во сне, с той же скоростью, с которой движется к ней Командор. Я увижу его открытые глаза.
Будь он привлекательнее, я бы наслаждалась больше?
Он хотя бы – шаг вперед по сравнению с предыдущим, который пах, как церковный гардероб в дождь; как рот, когда стоматолог начинает ковыряться у тебя в зубах; как ноздря. Командор же пахнет нафталином – или это какая-то карательная разновидность лосьона после бритья? Зачем ему носить эту дурацкую форму? Но разве больше бы мне понравилось его белое, взъерошенное сырое тело?
Целоваться нам запрещено. Так что вытерпеть можно.
Отстраняешься. Описываешь.
В итоге он кончает, о чем полузадушенным стоном, будто облегчения, объявляет Яснорада, затаившая дыхание. Командор, опираясь на локти, подальше от наших слившихся тел, не позволяет себе рухнуть на нас. Минуту отдыхает, отодвигается, отступает, застегивается. Кивает, затем разворачивается и выходит из комнаты, с преувеличенной осторожностью прикрывая за собой дверь, словно мы обе – его болящая мать. Есть в этом нечто комичное, но я не смею хихикнуть.
Яснорада отпускает мои руки.
– Можешь встать, – говорит она. – Вставай и убирайся. – Мне предписан отдых – десять минут лежа, задрав ноги на подушку, чтоб увеличить шансы. Ей в это время полагается молча медитировать, но она не в настроении. В голосе ее отвращение, словно одно касание моей плоти тошнотворно, заразно. Я выпутываюсь из ее тела, встаю; соки Командора текут по ногам. Я отворачиваюсь, но успеваю заметить, как она расправляет голубую юбку, сжимает ноги; она так и лежит на постели, глядя на полог вверху, окаменелая и прямая, словно чучело.
Кому из нас хуже, ей или мне?
Глава семнадцатая
Вот что я делаю, вернувшись в свою комнату:
Раздеваюсь и натягиваю ночнушку.
Нащупываю в носке правой туфли плюху масла, которую спрятала после ужина. В шкафу слишком тепло, масло полужидкое. В основном впиталось в салфетку, которой я его обернула. Теперь у меня в туфле масло. Не впервые, потому что всякий раз, когда дают масло или маргарин, я его припрятываю таким вот образом. Большую часть я сотру с подкладки мочалкой или туалетной бумагой из ванной – завтра.
Я натираю маслом лицо, втираю в руки. Крема для рук или для лица больше не бывает – по крайней мере, для нас. Кремы объявлены тщетой. Мы – контейнеры, важны только наши внутренности. Наружность может задубеть и сморщиться, как ореховая скорлупка, – им наплевать. Это указ Жен – отсутствие крема для рук. Они не хотят, чтобы мы были привлекательны. Им и без того тяжко.
Масло – трюк, которому я научилась в Центре Рахили и Лии. Красный Центр, называли его мы, потому что красного там было полно. Моя предшественница в этой комнате, моя подруга с веснушками и веселым хохотком, наверное, тоже так делала, умасливалась. Мы все так делаем.
Пока мы так делаем, пока масло смягчает нашу кожу, мы в состоянии верить, что однажды выйдем на волю, что нас вновь коснутся в любви или желании. У нас будут свои церемонии, личные.
Масло жирное, оно протухнет, я буду вонять засохшим сыром, но это хотя бы, как выражались прежде, органика.
Вот до каких ухищрений мы докатились.
Намаслившись, я ложусь на кровать, плоская, точно гренок. Спать не могу. В полутьме гляжу в слепое штукатурное око посреди потолка, и оно смотрит на меня, хоть и не видит. Ни ветерка, белые занавески безвольно обвисли, точно марлевые бинты, они тускло сияют в нимбе прожектора, что освещает этот дом в ночи, – или снаружи луна?
Я откидываю простыню, осторожно встаю на бесшумные босые ноги, в ночнушке подхожу к окну, точно ребенок, – хочу посмотреть. И жалась луна к груди первого снега45. Небо чисто, но из-за прожекторов не разглядишь; и все-таки да, в смутном небе плывет луна, новорожденный месяц для желаний, осколок древней скалы, богиня, смешок. Луна – камень, и небеса полны смертельных железяк, но, Господи, как все же красиво.