Алексей Поляринов - Пейзаж с падением Икара
«Ода мебели» продолжалась долго. Из его слов выходило, что стол — «соавтор» не только «Вишневого сада», но еще многих замечательных литературных произведений. В устах старика кусок дерева с ножками превратился в столп русской литературы и занял не последнее место в истории словесности: где-то между Гончаровым и Горьким.
Когда дифирамбы столу иссякли, Никанор Ильич стал водить меня из комнаты в комнату, показывая остальную именитую мебель (кресло Айвазовского, подсказавшее художнику идею «Девятого вала»; сервант Чайковского, написавший «Щелкунчика»; и сундук Станиславского, основавший МХТ). Лишенный прислуги дом производил впечатление заброшенного, нежилого — все было пыльно, тускло, везде валялась одежда, фантики от конфет, стояли чашки с недопитым кофе.
Окончив «экскурсию», Никанор Ильич пригласил меня выпить хорошего вина. Я согласился, о чем позже пожалел — «хорошее вино» оказалось самогоном, настоянным на мандариновых корках.
Я все порывался уйти, но не мог придумать причины — дешевое пойло обездвижило жилку лжи. В разговоре все чаще возникали заминки; мы ерзали в креслах, скрипя ржавыми пружинами, чувствуя неловкость от того, что не можем нащупать темы для простой светской беседы. Никанор Ильич говорил о какой-то статье в газете «Вестник», а я кивал, старательно имитируя внимание.
Раздался звонок в дверь.
— Это что — позвонили сейчас, да? — кадык его дернулся вверх-вниз. — Она припозднилась немного, но — ведь женщины должны опаздывать, не так ли?
«Кого там еще притащило приливной волной?» — подумал я, мучаясь от мандариновой икоты.
В коридоре зацокали каблуки, зашелестела мокрая одежда, послышался женский шепот — и болтовня куратора: «Вы хотите узнать, куда девался Стивенс, да? Он предал меня! Теперь я один, как перст, как Христос! Но я не отчаиваюсь! Я выше этого! А вы сегодня очаровательны, проходите, да-да, вот сюда».
И тут вошла она. Стройная, загорелая. Полуулыбка, рыжие волосы до плеч. И родинка над правой бровью.
Увидев меня, она поджала губы — узнала.
Между нами втиснулся Никанор Ильич.
— Мы немного выпили не обессудьте, знакомьтесь, пожалуйста. — Сказал он, проглатывая паузы. — Андрей Карский, Екатерина Сарк, вы будете главными героями выставки…
— Очень приятно с вами познакомиться? — сказала она испуганно, и это ее «с вами» резануло фальшью, как лишняя нота в вальсе.
— Мне тоже. Очень приятно. С вами, — пробормотал я в том же тоне, словно отвечая хамством на хамство.
Слегка окосевший от «вина» Гликберг ничего не заметил.
Вечер получился скомканный: я что-то говорил, но слышал себя словно со стороны, а хриплый голос куратора неприятно трещал над ухом, как костер, в который накидали шишек, и эта его щелкающая болтовня еще больше путала мои мысли. Я боялся взглянуть на Катю, на ее родинку над бровью, она же вела себя подчеркнуто спокойно, пару раз даже обратилась ко мне на «вы». И каждый раз за это «вы» я хотел влепить ей пощечину. Она обсуждала с Никанором Ильичом расстановку картин в галерее, потом они почему-то стали говорить о литературе, о Чернышевском, а я молча разглядывал свою чашку (наверняка не менее знаменитую, чем стол Чехова или сундук Станиславского).
— Андрей? Вы с нами? — Никанор Ильич щелкнул пальцами у меня перед носом.
— А?
— Я спрашиваю: как вы относитесь к Чернышевскому?
— М-м-м… предпочитаю Гоголя, — сказал я.
Куратор задумался, потом засмеялся, заухал, как филин:
— Художник шу-утит! Понимаю-понимаю.
Я попытался улыбнуться, но в челюсть вдруг ударила зубная боль; такая сильная, что пришлось зажать рот ладонью и зажмуриться. Мучительный транс (никем не замеченный) продолжался, кажется, целую вечность, — и лишь собравшись с мыслями, я смог заставить себя подняться из кресла Айвазовского.
— Мне, пожалуй, пора. Мне назначено на семь… к стоматологу.
— А что случилось?
— Пломба вылетела, и нерв болит, сволочь. Где мое пальто?
— Вам нужно пальто, да? Стивенс, будьте добры, принесите пальто гостю! — крикнул Никанор Ильич и тут же спохватился, хлопнув себя по морщинистому лбу. — Ах, все никак не могу привыкнуть, что он меня бросил! Все сам теперь, все сам! Бедный, бедный я! Секундочку.
Он вышел из комнаты, и мы остались наедине, окруженные оглушительным молчанием. Чтобы не видеть ее, я отвернулся к стене и попытался рассмотреть картину в золоченой раме. Краски перед глазами растекались: я видел лишь отдельные мазки, и все никак не мог сфокусироваться на рисунке.
— Ты изменился, — вдруг сказала она.
— «Ты»? Мы уже перешли на «ты»? Так быстро? — сказал я, не оборачиваясь.
— Не злись… просто я не ожидала тебя здесь увидеть, — чашка звякнула о блюдце. — Глупо получилось. Прости. Надо было сразу сказать, что мы…
— Ваше пальто еще мокрое! — крикнул Никанор Ильич из коридора.
— Ничего страшного. Дождь вроде закончился.
Я вышел из комнаты, схватил пальто и направился к двери. Куратор кинулся следом.
— Но подождите! Мы же еще не обсудили главное! Чернышевский предлагал…
— О, это не важно. Мне все равно. Извините, я спешу.
На улице было свежо, пахло грозой. В лужах зыбко отражались фонари, витрины. Дождь выдохся — моросил мелкой пылью, и только. Рывками дул холодный ветер, и мне стало легче. Я шел по мостовой, держа под мышкой мокрое пальто, и чувствовал, как постепенно остываю.
— Андрей, постой!
Я притворился глухим. Цокот каблуков по мостовой.
— Да подожди ты! — она догнала меня и схватила под руку. Два квартала — в молчании. Я шел, глядя на безлицые, уродливые манекены в витринах; хотелось схватить булыжник и — …
— Знаешь, у тебя сейчас безумные глаза, — сказала она.
— Это чтобы лучше тебя видеть.
— Не смешно.
— А я разве смеюсь?
— Давай серьезно поговорим. Я только вчера приехала. Пригласили. Сказали, что тут появились свои таланты. Я была так занята, что даже не спросила имен. А один из них, оказывается, ты.
Вдоль дороги на каждом перекрестке мокро краснели светофоры, по очереди перемигиваясь на желтый и зеленый.
— Ты надолго к нам, в Россию? — вдруг спросил я.
— Не знаю. За границей трудно. Без русской речи. Я стала замечать, что иногда думаю по-английски, — она смущенно отвернулась и прошептала что-то.
— У какого причала? — переспросил я.
— Нет, я говорю: я скучала.
Я повернулся к ней. В руке она держала открытый зонтик.
— Зачем ты открыла зонт? Дождь закончился.
— Я не открывала его! Он сломался, блин! Я не могу его закрыть.
— Дай, — взял зонт, закрыл его, вернул ей и снова зашагал по тротуару.
— Эй, ну куда ты опять побежал? Я не могу бегать за тобой — я на каблуках вообще-то. Слушай, давай зайдем куда-нибудь, закажем по чашке кофе и поговорим, как взрослые люди! — зонт, звякнув у нее в руках, снова открылся. — Да твою ж мать! Что с ним такое?
Я во второй раз помог ей укротить зонт, но стоило ей взять его в руки, — и он опять открылся, расправив гибкие спицы.
Она нервно засмеялась. Мы переглянулись.
— Видимо, мне придется подарить его тебе. Он только тебя слушается.
— Мне не нужен зонт, — сказал я, сунув руки в карманы. — У меня есть свой. Дома.
— Отлично! — фыркнула она. — Тогда я просто выброшу его! — И швырнула открытый зонт на дорогу. К несчастью, в этот момент мимо проезжала машина — синяя «Хонда» — и зонт ударился об ее капот, чиркнув спицами по лобовому стеклу. Машину слегка занесло. Водитель затормозил и стал сдавать назад. Поравнявшись с нами, он вылез из машины — лысеющий индус с невероятно белыми зубами — и стал орать, ругаясь сразу на двух языках — русском и хинди.
Катя вскинула руки в защитном жесте:
— Извините! Пожалуйста, извините! Я случайно. Он… он просто выпал у меня из рук! Это случайность, мне очень жаль.
Закончив свою двуязычную тираду, индус сел обратно в машину и дал по газам — из окна торчала вытянутая рука с торчащим средним пальцем.
Мы долго смотрели ему вслед, потом переглянулись, — и я вдруг засмеялся. Сперва тихо и сдержанно, но смех рвался наружу — и через минуту я уже хохотал в голос.
Катя смотрела на меня, возмущенно уперев руки в бока. Лицо ее было багровым от стыда и смущения.
— Тебе смешно, да?
— Ага.
Мимо пронесся грязный автобус, лоснясь и бликуя боками. Порывом ветра злополучный зонт занесло под его колеса — раздался звонкий хруст. Я молча смотрел на кривой, искалеченный зонт посреди дороги — его голые сломанные спицы торчали в разные стороны, как тонкие металлические кости.
***Сложнее всего было заставить себя прийти на выставку. «Она будет там. Она будет там! Зачем она вернулась? Какого черта?»
Облаченная в черную блузку и юбку строгого покроя, Катя стояла у одной из картин, с бокалом шампанского, и беседовала с каким-то лысым джентльменом в очках. А я скрывался за спинами посетителей, стараясь «вести себя естественно». От волнения перед глазами все плыло, и люди в деловых костюмах были похожи россыпь чернильных пятен на холсте, какие-то «кляксы Роршаха».