П. Ёлкин - Тридцать пять родинок
Вот на лестнице я и понял, что шутки кончились.
В куртке на голое тело и кроссовках на босу ногу я задубел уже к тому времени, как подошел лифт. А уж когда выскочил на улицу и бросился собирать свои вещички, так и просто звенел, как стекло. Вот правда мне казалось, что, если наклонюсь еще один раз, просто хрустну и рассыплюсь на сотню маленьких медвежат. Ну, в общем, что мог собрать — собрал и бросился в подъезд, к батарее, одеваться-одеваться-одеваться скорее и греться-греться-греться!
Если б мне было не девятнадцать лет…
Если бы мне в ту ночь было не девятнадцать лет, а хотя бы двадцать пять, я бы досидел на теплой батарее в вонючем подъезде часов до шести утра, потом спокойно отправился бы домой.
Тридцать? Тридцатилетний, я запер бы дверь так, что папаша должен был бы звонить и ломиться полчаса, дав мне время спокойно собраться и спрятаться, а потом выскользнуть в ночь. Если бы мне на тот момент стукнуло тридцать пять, я бы сумел договориться с папашей, вызвал бы подружку и мы спокойно занимались бы каждый своим делом. Если бы я был сорокалетним, я бы не поехал к подруге, а вытащил бы ее к себе и не было бы никаких неожиданностей.
Но мне было девятнадцать, в заднице у меня сидело большущее шило и требовало немедленно что-то делать… Ну и, честно признаться, была у меня тревога, что папашка все-таки вызвал милицию, страшновато было топтаться прямо тут, на месте, можно сказать, преступления. Поэтому, отогревшись на батарее и выкурив пару сигарет, я вышел из подъезда, рассчитывая вот прямо сейчас поймать машину и спокойно отправиться домой досыпать.
Однако ж…
Напомню вам, дорогие мои, что год был 1982-й, и об ту пору московская ночная жизнь оставляла желать много-много лучшего. *censored*тки, высланные из Москвы к Олимпиаде, все еще пытались вернуться в столицу со сто первого километра, бары и рестораны закрывались максимум в час ночи, народу ездить по ночам было некуда, незачем да и практически не на чем. После часа ночи Москва практически замирала: по улицам изредка проезжали такси, развозящие спешащих по делу пассажиров, поливалки и милицейские машины лениво поблескивали маячками, время от времени пролетал заблудившийся бомбила.
Постояв на улице Паустовского несколько минут и не дождавшись ни одного даже мало-мальски транспортного средства, я принял мудрое решение: чем стоять и мерзнуть на какой-то задрипанной улочке, лучше отправиться на МКАД (да вон она прямо, видна просто-таки), по которой то и дело проезжали теплые машины…
А МКАД тогда была не та, что нынче… Раздолбанные две полосы в каждую сторону, фонари не горят, переходы со светофорами — короче, что-то вроде теперешней трассы Москва — Клесты километров за триста от столицы, вот что такое была Кольцевая автодорога в то время. Но я-то, я-то был глуп и соплив (причем с каждой минутой все сопливее) и рассчитывал, что при первом же сигнале поднятой руки, пуская масляные пузыри и виляя выхлопными трубами, передо мной выстроится целая очередь желающих отвезти меня в сраное Бескудниково, на другой конец Москвы. Но нет же — машин было гораздо меньше, чем казалось издалека, а те, что раз в несколько минут появлялись на горизонте, пролетали мимо.
Не, ну сейчас-то, как водитель, я их понимаю — темная трасса, нигде никого, и вдруг фары выхватывают из темноты фигуру, стоящую у дороги с поднятой рукой… А вдруг там в руке ножик? Или дубинка какая? Ну уж на фиг-то, думали дальнобойщики, и давили на газ, оставляя за собой жгучую снежную пыль…
А мне что оставалось делать? Я постоял на обочине минут десять и понял, что снова замерзаю. То есть не дрожу от холода, утирая каплю с носа, а замерзаю именно в плохом смысле этого слова. Типа в труп… Делать нечего, чтобы хоть как-то согреться, я сначала пошел, а потом и припустился бежать трусцой. Увидев приближающийся сзади свет фар, я поворачивался и начинал скакать на обочине, приманивая очередного водилу, но все впустую — ни один не думал тормозить. Раз на пятый-шестой я и оглядываться перестал, продолжал трусить по обочине, безо всякой надежды сигналя рукой. Через полчасика я перестал и руку поднимать, потому что уже не было сил.
Сил, между прочим, к тому времени не было уже совсем. То есть задубевшие ноги не двигались, я давился воздухом и спотыкался. Но останавливаться было нельзя, я по-настоящему чувствовал, что, если остановлюсь, упаду и больше не встану. Я не просто чувствовал — я знал, знал спокойно, без сожаления: останавливаться нельзя. Ну и бежал.
Где-то через час я отвлеченно отметил галочкой в мозгу, что следом за мной уже давно едет какая-то машина. К тому времени я уже очень плохо соображал, только понял, что пятно света давно уже двигается сзади и меня не обгоняет. Я кое-как на бегу оглянулся и увидел, что следом за мной тащится какой-то рафик. В голове что-то щелкнуло, и я очень ясно представил, почему он за мной тащится.
Я сам-то уже знаю, как такое бывает, постараюсь теперь вам объяснить.
Я смотрел на себя сзади глазами того водилы и думал его мыслями.
Я знал, что водителя зовут Володя, он едет в совхоз и у него в рафике бидоны для утренней дойки. Он уже проехал свой поворот, но, по его подсчетам, бежать мне осталось всего минут десять, и вот когда я упаду, можно будет спокойно снять с меня куртку и кроссовки и запросто успеть на дойку. Ну, пять минут — фигня, сказать бригадиру, что засел в снегу. Да и десять минут — фигня. Ну засел в снегу, с кем не бывает… Больно куртка хорошая, и кроссовки высокие — размер, похоже, будет как раз. Ну, если не ему, то брату. А куртка… ну, куртка-то точно подойдет! Блин, что такое пятнадцать минут, подумаешь, другие вон на сколько опаздывают…
Если когда-нибудь у меня дома раздастся звонок, я подойду к двери и скажу, мол, сваливай, мужик, нам картошка не нужна, а нежданный гость застенчиво откашляется и скажет: «Не обессудь, хозяин, я Джим Джармуш, тут случайно оказался, нету ли водички испить?» — я гостеприимно распахну дверь, мол, Джим, фигня вопрос — наливай, вон кран, погоди, пока теплая сольется, пусть похолоднее. А пока сливается, я тебе такой сюжет расскажу — фильм снимешь, в Канны поедешь… Он так будет стоять, терпеливо смотреть, как ржавая вода постепенно становится все прозрачнее, слушать меня, кивать головой. Потом отхлебнет прохладной, поставит стакан на стол, с которого я смахну мусор и крошки от бородинского, и начнет кадрировать руками:
— Это ты хочешь так снять? Чтобы вон тут ты, а здесь он, и все вокруг темно, только фары?
— Точно, ты въехал, Джим, я знал, что только ты…
— Не буду снимать, мужик… Не обижайся, я «Мертвеца» снял уже, второй «Мертвец» мне на фиг не нужен… Дай-ка я лучше еще водички наберу, мне с собой в бутылочку можно?
Проводив Джармуша, я помашу ему в окошко, потом отвернусь и в сердцах покачаю головой: «Ну и дурак, что отказался. Это ж верный, „Оскар“…» — и снова усядусь за стол, продолжать то, от чего оторвал меня нежданный визит незваного гостя — ну, к примеру, склеивать из спичек макет Кижей в масштабе 1: 1000.
Да. Бежал я тогда еще долго. Только около шести часов утра сжалился надо мной какой-то водитель автобуса, ехавшего в парк на свой маршрут. Довез до «Речного вокзала», оттуда я уже легко поймал такси до дома и прямо в коридоре отключился.
Сколько всего я за эту ночь пробежал? Не знаю. Долго ли? Не знаю, правда. Спал я потом прямо в коридоре, не раздеваясь, часов тридцать; это все, что я могу сказать уверенно.
Подружка та, полковничья дочка, мне больше не звонила, а самому мне уже ее и не хотелось. Ясенево с тех пор я не очень люблю. Привычка останавливаться всегда и подбирать бесплатно всех, кто голосует, осталась до сих пор.
Несколько раз собирался разыскать того водителя Володю на рафике из молочного совхоза да надавать ему по шее, да что-то так и не собрался. А теперь и поздно уже, наверное…
Про расизм и политкорректность
При советской власти очень модно было, особенно среди журналистов-международников, на передаче «Голубой огонек» вздыхать тяжко и, скрестив пальцы на животе, задирать глаза в небо со словами: «Помню, нелегкая журналистская судьба занесла меня в Америку…» Телезрители, которых нелегкая максимум заносила в Москву в поисках колбасы, переглядывались и усаживались поудобнее перед телевизорами, послушать рассказ о том, как трудно живется какому-нибудь безработному негру где-то в Небраске.
Не было у меня никогда журналистской судьбы, и на телевидение мне, пожалуй, уже не пробиться, но все-таки одного негра я сейчас вспомню.
Итак, закатываю глаза к небу. Однажды шило в заднице занесло меня в Гидромелиоративный институт.
Там кроме советских студентов училось много темнокожих братьев из развивающихся стран, типа привыкали рыть канавы по науке, а не от балды — куда упадет тень от палки вождя в полдень пятницы тринадцатого. Сам институт, может, был частью Тимирязевской академии, а может, просто стоял рядом, но все темнокожие братья академии объединялись в землячества, и я, как всегда, естественно, совершенно случайно, задружился со студентами из, скажем, Нагонии. Ну, сами понимаете, на карте такой страны нет, это я так говорю по привычке нашего брата журналиста-международника к конспирации.