Павел Мухортов - Всякая всячина. Маленькие истории, возвращающие нас в детство
1985 г.
ВХОЖДЕНИЕ
РАССКАЗ
Он мерил шагами комнату, из угла в угол, методически. Мерил — мягко, скорее метался. Нижняя губа, постоянно кусаемая, покраснела от сочившейся крови. Душу раздирал истерический смех, на глазах блестели слезинки. Боль, смех и досада действительно перемешались в нем, а мысли вертелись безостановочно.
«Она сказала, что это бездарно и, никому не нужно. И я никому не нужен. Но почему никому? Если Ира сказала потому, что я ей надоел, то это не истина. У меня куча друзей. Но что они мне? Без нее? Это только успокоение, самообман. Почему я заглушаю внутренний голос? Ведь раньше, когда ее не было, они составляли мне все. Нет, нет, я что–то путаю и думаю совсем не о ней. Она сказала, что все написанное бездарно, что я не способен ни на что, кроме хроникальных заметулечек для газетной полосы последней. А, впрочем, она права — до сих пор ни один рассказ, даже одобренный друзьями, не появился в печати. Может и вправду здесь нет новизны, и друзья лишь успокаивают меня тем, что говорят, будто печатают не всех подряд, а только известных, и как бы ты прекрасно не писал, ты не будешь постоянно печататься, пока не опубликуют хоть одно твое произведение. Ха! Как это высоко сказано — «произведение»! Значит, по–вашему, печати тоже присуще понятие «блат» и «свои»? И пока не станешь «своим», не увидишь света? Какая чушь! Нет — талант есть, или его нет. А если они правы? Может не надо резких и дерзких форм в этой повести, и тогда ей дадут дорогу. Нет, ее я не буду править.
Ведь, как я писал до этого — собирал факты, интересные происшествия, переживания и стремился впихнуть в одну вещь. Так было везде, но не в повести. Здесь же есть главное — стержень, вокруг которого концентрируется все остальное. Стержень держит читателя и незаметно ведет к моей идее, а не бьет в лоб, и в то же время — своеобразная подушка для описываемых событий, благодаря чему читатель за фактами чужой жизни видит что–то свое, открывает частицу самого себя. И в этой дерзости особая прелесть. Нет, весь секрет в таланте. Нет его, и не стоит писать. Вспомнился недавний разговор с Ириной… … — Послушай, Олег, — тонкие пальцы ее быстро перелистали блокнот, находя нужный листок, —
«Если низменной похоти станешь рабом –
Будешь в старости пуст, как покинутый дом.
Оглянись на себя и подумай о том,
Кто ты есть, где ты есть и — куда же потом?»
— Что ты можешь противопоставить этому?
— Ну, ты… Сравнение нашла. Это же Омар Хайям… Да и не поэт я.
— Хорошо. Я не буду приводить тебе строки из Толстого, Достоевского, Голсуорси, Джером Джерома, нет, я просто зачитаю тебе Горького. Кстати, ты говоришь, что предпочитаешь XIX, XX века.
— За некоторым исключением…
— Хорошо. Надеюсь, Горького ты в список исключений не вносишь?
— Э-э, нет…
— Тогда слушай еще. «Верным признаком его искренности было то, что он рассказывал, не пытаясь убеждать. Русская искренность — это беседа с самим собою в присутствии другого, иногда — беспощадно откровенная беседа о себе и о своем; чаще — хитроумный диспут прокурора с адвокатом, объединенных в одном лице, причем защитник всегда оказывается умнее обвинителя». И теперь твой образ, пожалуйста: «Лужи, опасаясь быть раздавленными, убегали от наезжающего колеса автомобиля и медленно возвращались на место, стекая с бордюров тротуара»…
Его раздумья прервали всплывающие новые и новые потоки слов, смысла которых он переставал понимать, погружаясь в себя. Не понимаю, что здесь неудачно? Хотя своя рубашка всегда ближе к телу. Но по–моему Ира чересчур старается меня приземлить или, как знать — хочет сделать мне больно. Что–что, а слабости мои известны…»
«Да, я тогда и не стремился защищаться, драться за свое, за себя. И вот результат — в ее глазах я — ничто и все мое — тоже ничто. И даже если Ира права, надо было показать ей, что я не сдаю позиции, у меня есть свой стиль, пусть пока слабый, неоперившийся — дело не в качестве, а в том, что он есть и он мой. А так, промолчав, я, по сути, согласился с ней. И что я вожусь со своими рукописями? Лучше б их не было! И сердце бы успокоилось! Это идея — уничтожить все, все, чтобы ничего не напоминало о собственной бездарности!»
Олег достал из стола письма Ирины: пухлая пачка с милым росчерком на конвертах. Раньше они приходили через пять дней, проделав путь в три тысячи километров, и по ним он чувствовал, что нужен ей. А теперь, когда он здесь, рядом, в двадцати минутах ходьбы от нее…
Он вытащил из конверта исписанный листок, и те строчки, еще вчера казавшиеся полными любви, согревавшие, восхищавшие его, сейчас смотрелись, как голые деревья в хмарь осени. Нервными пальцами Олег превратил листок в сотни мелких кусочков. Затем достал другое. Его ждала та же участь; третье, четвертое.
«Все, с ней покончено», — он глубоко вздохнул, и что–то приятное прокатилось в груди. — В огонь! В огонь макулатуру! Долой!» Олег схватил толстую пачку стандартных, испещренных размашистыми словами листов и поспешил на улицу.
Солнце садилось за изломанной грядой вершин. Уходило, унося с собой свет и краски, так быстро, как бывает только на прекрасном седом Кавказе. Высокий, молодой человек направился к морю, каждой клеточкой тела ощущая одурманивающую свежесть.
«Только этот шелест волн, и прыгающая в них стотысячная луна, и этот свист сверчков или… Как уж вас там? Только это приносит успокоение».
Олег шел, не замечая, как ноги приятно и ласково обнимают морские волны. Веселый смех вернул его из забытья. Невдалеке мерцал огонь костра, рядом мелькали тени. «Пойду на огонь» — решил он.
У костра сидели люди разных возрастов, человек пять. «Очевидно туристы». Из котелка над костром исходил ароматный запах ухи.
— Разрешите?! — неуверенным, затухающим голосом справился Олег, — не заметил, как зашел в воду, просушу немного ноги…
Странно, но его молчаливость и внешняя замкнутость ненавязчиво передались окружающим. «Интересно, о чем они думают? Так пристально смотрят на меня». Ему нестерпимо захотелось говорить, говорить именно о своем, поведать незнакомым обыкновенную историю первой любви, несложившегося творчества, муках, сомнениях, бессонных ночах, и он не удержался…
Он говорил вдохновенно и мечтательно, зачитывая отдельные страницы из кипы бумаг. И тут же сжигал их.
Незнакомцы, приютившие его, напряженно слушали. Огонь поддерживался исключительно бумагой рассказчика. Олегу показалось, что самому начинает нравиться трогательная проза. Он уже с неким моральным удовлетворением кидал в костер рассказы. И вот, последнее «произведение» — его любимая повесть. Небольшая, но очень дорогая и близкая, бесспорно, такая же дорогая и близкая его друзьям. Над ней он корпел больше года. Одна мысль, что и это детище должно полететь в ненасытное пламя, заставила содрогнуться. И он, спасая написанное, но не прекращая играть, запустил повестью в черное небо.
Кружась, листки медленно опускались на камни.
«Завтра приду, соберу их», — решил он. Встал и, не прощаясь, молча ушел.
А наутро, прибежав чуть свет, он не нашел ничего. «Разнесло ветром» — с сожалением, подумал он.
Олег не писал уже больше месяца. Его видели скучающим на берегу моря под крик чаек и шелест волн, однако за внешне скучающим видом угадывались ищущие глаза, ищущие не кого–то в гуще отдыхающих, а что–то в душе, в самом себе.
Но однажды, когда увидел, просматривая газету, свое имя под каким–то солидным материалом и прочел название, чуть не вскрикнул от удивления. Это была его повесть, разлетевшаяся по ветру, повесть с продолжением. «Они собрали ее, — первое, что пришло ему лову. — Кто же это мог быть? Тот мужчина, что слушал меня серьезнее других? Может. Или другой, что сидел напротив? Может…
Олег бежал домой окрыленный. Он мчался и знал с чего начать. Теперь он прозрел, он нашел то, чего так не хватало ему в других своих «произведениях», и что он так долго, упорно искал, не мог найти и все–таки нашел… Олегу показалось, что то же самое непременно должны познать все те, кому природой дан чудный дар — писать. Он входил в новый, неожиданно открывшийся для него мир.
1984 г.
«РИФМ Ы»
Погибнет час разлуки,
И будем мы вновь вместе.
Растают наши муки,
И к нам вернутся песни.
1987 г.
Что лучше горечи разлук
И счастья редких встреч?
Что лучше этого, мой друг!?
1984 г.
И упираюсь я в судьбу свою ногами.
Она же, черт здоровый и Иуда,
Все прет и прет, бодается проклятая
Ветвистыми рогами.
1985 г.