Алексей Макушинский - Макс
Зима заканчивалась; снег блестел на солнце; солнце вспыхивало на снегу: все более ясным, все более ярким, уже почти ослепительным светом; мороз, все усиливаясь, накрепко сковывая, странную неподвижность придавая деревьям, сугробам, самый воздух делая, наконец, неподвижным, стеклянным, мелкими льдинками опускался на землю, мелкими льдинками потрескивал под ногами; и казалось, что — вот, вот сейчас — все это оборвется, рассыплется, рухнет под собственной тяжестью… но все это еще держалось, сверкало, сияло, и он, Макс — как ни хотелось ему — а ему уже очень хотелось: бежать… забыться, рассеяться… пойти куда-нибудь в гости… почему бы и нет? — Макс, посреди этой яркости, крепости — щуря глаза и потирая замерзшие руки — еще упорствовал, еще не сдавался.
Нет, нет, он уже не верил в усилие; все снова и снова думал он, что это должно быть легко и получаться само собою… это трудное, редкое… как вдох или выдох.
И были, были, конечно, какие-то, всякий раз неожиданные — и всякий раз как будто сулившие, обещавшие что-то — нет, не длившиеся, конечно, по-прежнему — выпадавшие, конечно, из жизни, — но все-таки были, пусть краткие, редкие, всякий раз неожиданно ему, Максу, удававшиеся, дававшиеся мгновения, когда вдруг и как бы сама собою, с чудесной ясностью, в чарующем промежутке, виделась ему, скажем, река, скажем, мост, блеск солнца, блеск снега, без всяких усилий.
И было — при всем напряжении, упорстве — вопреки ли, благодаря ли ему — было и что-то совсем иное, пожалуй, что-то тихое, затихающее в этих днях и неделях, неделях и днях, что-то тайное, потаенное, затаившееся… медленно, медленно — сквозь все прочее и все остальное — сквозь блеск и сияние — напряженье, упорство — яркость и крепость — проступали очертанья каких-то, далеких и очень далеких, забытых и совсем забытых времен; все глубже и глубже проваливался он в свою жизнь; все дальше и дальше уходил он куда-то, по каким-то, как будто впервые открывавшимся ему, Максу, дорогам: они же, пересекаясь и путаясь, все чаще и как будто с разных сторон, из более раннего, из более позднего, подводили его к тому дождливому, холодному и темному августу, когда мы встретились с ним: к этому краткому, единственному, между уже и еще, между концом и началом затерянному мгновению; впервые в жизни, быть может, он почувствовал в нем что-то загадочное, с тех пор, быть может, утраченное, быть может — невозвратимое; впервые в жизни, быть может, он спросил себя — что же: что же было тогда, в августе, в начале всего?.. Он сам не знал, может быть, что тогда — было.
— Был дождь, был холод, туман… падение капель, дрожание листьев… и это чувство внезапного, чудесного пробужденья… и это осеннее, робкое, радостное, с тех пор, быть может, утраченное… да, утраченное, быть может, ощущение — жизни: забредшей — куда-то, заблудившейся и затерявшейся — где-то, среди деревьев, в тумане и холоде.
И что-то скрывалось, что-то словно таилось там, в этом холоде и в этом тумане — он сам не знал что — но что-то словно окликало его оттуда, из глубины этого далекого, дождливого и темного августа, звало и манило… и стоя, например, у окна, глядя, по-прежнему, вниз, во двор, где уже сгущались, может быть, сумерки, и не в силах пробиться сквозь скованный холодом воздух, свет какого-нибудь, например, фонаря казался большим, стеклянным, светящимся шаром вокруг другого, поменьше, такого же, — Макс, в эти дни и недели, недели и дни (еще, все-таки, длившиеся…), и уже понимая, как сказано, что долго они не продлятся, — уже понимая, быть может, что, не выдержав, он очень скоро оставит усилия, бросит старания, и что как только он бросит их — случайное, внешнее, легкое, пускай лишь на какое-то время, захлестнет его целиком и заполнит его без остатка, — и уже стремясь, в общем, забыться, рассеяться, — пойти куда-нибудь в гости, — но еще упорствуя, еще, все-таки, не сдаваясь, — Макс, в эти дни и недели, пытался вспомнить, пока не поздно, что же все-таки было тогда, в августе, в начале всего, и вспоминал, разумеется, дождь, холод, туман, внезапное пробуждение, призыв, впервые услышанный… и по-прежнему глядя в окно, видел те, какие-то, дачные улицы, дома, крыши, заборы, видел лес, просеки, видел станцию, магазин возле станции, и по разным дорогам к нему приближаясь, как будто обходил его, все снова и снова, этот замкнутый в себе мир, где мы жили каждое лето, когда-то, где мы в последний раз жили с ним в августе, который, в августе, разомкнулся… этот, иными словами, всего в каких-нибудь сорока минутах езды от города — на так называемой электричке — расположенный дачный поселок, который он, Макс, помнил, конечно — как и я его помню, теперь — наизусть, и в котором каждый дом, каждое дерево, все изгибы всех тропинок в лесу как будто хранили в себе и сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена, как будто доносили до него, Макса, и что-то от того августа, когда мы встретились с ним, и что-то от той, уже совсем сказочной, призрачной, уже невообразимой более жизни, которая как раз и закончилась — в августе. И внезапное, безнадежное, горестное, но вместе с тем и в то же самое время как будто примирявшее его с чем-то, с самим же собою, влечение — ко всему этому охватывало его; и — где же все это? спрашивал он себя, куда же… куда же все это делось? и как же могло случиться, что он, Макс, так странно запутался и в таком раздоре оказался вдруг с самим же собою?..
— И все, конечно, не так, все, конечно, неправильно… и должны быть, должны быть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни.
— Искать их, найти их, — так думал он, может быть.
Но чтобы искать их, требовалось, конечно, все то же, то же усердие, те же усилия, то же, пускай отстраненное, тихое, затихающее, но все-таки, конечно, внимание: то же самое напряженье, короче, в котором проходили, мелькали и проносились эти дни и недели, недели и дни: уже, в общем, кончавшиеся: он чувствовал это: и кончавшиеся именно потому, разумеется, что он, Макс, уже не выдерживал их напряженья, уже сдавался, уже уступал.
И уже подавалась, уже, в свою очередь, сдавалась понемногу зима — нет, нет, еще сверкала, сияла на солнце, еще яркая, крепкая, морозная, ледяная… но уже как будто первые трещины, первые щели пробились сквозь эту крепость, уже словно первые темные пятна проступили сквозь эту яркость, и в этой силе уже чувствовалось бессилие, расслабленность, истома, изнеможение. Так ломается камень, так трещит и ломается лед… и уже понимая, конечно, что никаких — иных возможностей ему — теперь — не найти, что искать их ему еще придется когда-нибудь… после, — уже понимая, как сказано, что, не выдержав напряженья, он бросится, скорее всего, очень скоро, в какую-нибудь — откровенно-внешнюю, легкую, намеренно и нарочито случайную жизнь, — отдастся ей и забудется в ней, — и уже втайне, быть может, предчувствуя, что она, эта жизнь, уведет его — отбросит его еще дальше от того, что по-прежнему… по-прежнему, конечно, влекло и манило его, звало и окликало оттуда, из глубины того дождливого, темного, неправдоподобно и непоправимо далекого августа, когда мы встретились с ним (и что же все-таки, что же было тогда?..) — Макс, с тоской и горечью все это понимая, предчувствуя — и как будто стремясь, в последнее, еще отпущенное ему мгновение, увидеть, запомнить и взять с собою — оттуда — хоть что-нибудь… — Макс, короче, еще раз: Макс, отойдя, наконец, от своего, еще по-зимнему, конечно, закрытого, еще залепленного снегом окна, проведя рукой по лицу — и этим простым движением как будто перечеркнув и закончив: и дни и недели, и недели и дни — Макс, еще и еще раз: Макс, отойдя, наконец, от окна, с тоской и горечью принимая свое поражение, перечеркнув дни и закончив недели, почувствовал — не просто желание, но — необходимость: немедленно, сегодня, сию минуту, пока не поздно, поехать туда, в тот, еще и еще раз, всего в сорока минутах от города и все-таки бесконечно, непоправимо далекий поселок, где, как сказано, ни он, ни я, с того самого августа, не бывал… я же (теперь и здесь, отсюда и со своей стороны…) — я вспоминаю теперь, как, в какой-то — воскресный (я был, следовательно, свободен от неописуемого; Макс, разумеется, тоже…) — из всех прочих, воскресных ли, будних дней той далекой зимы теперь и здесь выделяемый мною день, я вышел на улицу — или, вернее: во двор, еще заметенный, разумеется, снегом, — и едва закрыв дверь, замер, заметив вдруг что-то — еще сам не понимая, может быть, что, — и уже весенний, влажный и теплый воздух пахнул на меня откуда-то (из каких-то щелей, каких-то трещин…), и в дальнем конце двора уже были первые черные пятна земли, за ночь проступившие из-под снега, и взлетевшая с клумбы ворона закричала вдруг каким-то иным, одновременно протяжным и резким, испуганным и радостным криком, — и резко, внезапно, решительно — из уже по-весеннему оставленного мной приоткрытым окна моей комнаты — из еще по-зимнему, может быть, распахнутой мною форточки — зазвонил, вдруг, телефон, — и вдруг замер и вдруг опять зазвонил, — и я взбежал по лестнице, подбежал к аппарату, — и быстрым, резким, решительным, каким-то, подумал я, почти деловитым голосом, Макс, оказавшийся на том конце провода, сообщил мне, что он, Макс, собирается вот сейчас, сию минуту, немедленно поехать туда, в тот поселок, где мы с ним некогда встретились; если, сказал он, если у меня есть время, если у меня есть желание поехать с ним вместе, он ждет меня через час на вокзале. И так же быстро попрощавшись, не дожидаясь ответа, повесил трубку; я же еще пару мгновений слушал, я помню, на моем конце провода, короткие, резкие, быстрые, как будто обгонявшие друг друга гудки.