Евгений Козловский - Мы встретились в Раю… Часть вторая
СОНЕТ
Мы так любили, что куда там сутрам,любили, как распахивали новь.
На два часа мы забывались утром
и пили сок — и снова за любовь.
Но седина коснется перламутром
твоих волос, и загустеет кровь.
Я стану тучным и комично мудрым.
Мы будем есть по вечерам морковь —
протертую, конечно: вряд ли нам
простой продукт придется по зубам,
вот разве что — хорошие протезы.
Что заплутал, я чувствую и сам,
но не найду пути из антитезы
к синтезы гармоничным берегам.
Я позабыл тебя напрочь, мой ласковый друг:
как бы ни тщился, мне даже лица не припомнить,
а в пустоте переполненных мебелью комнат
зеркало в зеркале: мячик пространства упруг.
Времени бита нацелена точно: она
не промахнется, удар будет верным и сильным.
В комнатах эховых, затканных сумраком синим,
мячик взорвется. Но дело мое — сторона.
Дело мое — сторона, и уж, как ни суди, —
я не причастен к такому нелепому миру.
Мне уже тошно глядеть на пустую квартиру
и безразлично, что будет со мной впереди.
Времени бита нацелена — это пускай;
мячик пространства взорвется — и это не важно.
Я позабыл тебя, вот что, любимая, страшно.
Я же просил, я молил тебя: не отпускай!
Оркестр играет вальс. Унылую аллею
листва покрыла сплошь в предчувствии зимы.
я больше ни о чем уже не пожалею,
Когда бы и зачем ни повстречались мы.
оркестр играет вальс. Тарелки, словно блюдца,
названивают в такт. А в воздухе густом,
едва продравшись сквозь, густые звуки льются,
вливаются в меня… Но это все потом.
а будет ли потом? А длится ли сегодня?
Мне времени темна невнятная игра.
и нет опорных вех, небес и преисподней,
но только: час назад, вчера, позавчера.
уходит бытие сквозь сжатые ладони,
снижая высоту поставленных задач,
и нету двух людей на свете, посторонней
нас, милая, с тобой. И тут уж плачь — не плачь.
ссыпается листва. Оркестр играет. Тени
каких-то двух людей упали на колени.
О льняное полотно
стерты локти и коленки,
и уже с тобой по стенке
ходим мы давным-давно,
как старуха и старик,
чтоб не дай Бог — не свалиться.
Ну а лица, наши лица —
все написано на них!
Эти черные круги
под счастливыми глазами…
Вы не пробовали сами?
Вот же, право, дураки!
ЗАВТРАК В РЕСТОРАНЕ
вентиляторов, мнущих дым,
полупрошеными гостями
в ресторане вдвоем сидим.
Потолок оснащен винтами
и поэтому верит, псих,
что расплющит стены, достанет
до людей и раздавит их.
Он в безумье своем неистов,
собираясь работать по
утонченной схеме убийства,
сочиненной Эдгаром По.
Минорное трезвучие
мажорного верней,
зачем себя я мучаю
так много-много дней,
зачем томлюсь надеждою
на сбыточность чудес,
зачем болтаюсь между я
помойки и небес?
Для голосоведения
мой голос слишком тощ.
Минует ночь и день, и я,
как тать, уйду во нощь
и там, во мгле мучительной,
среди козлиных морд,
услышу заключительный,
прощальный септаккорд.
И не хуя печалиться:
знать, где-то сам наврал,
коль жизнь не превращается
в торжественный хорал,
коль так непросто дышится
и коль, наперекор
судьбе, никак не слышится
спасительный мажор.
Мне б хотелось, скажу я, такую вот точно жену.
Ты ответишь: да ну? дождалась! Ни фига — предложеньице!
Тут я передразню невозможное это да ну,
а потом улыбнусь и скажу: может, вправду поженимся?
Почему бы и нет? Но ведь ты бесконечно горда,
ты стояла уже под венцом, да оттуда и бегала.
Выходить за меня, за почти каторжанина беглого, —
неужели же да? Ах, какая, мой друг, ерунда!
Ну а ты? Что же ты? Тут и ты улыбнешься в ответ
и кивнешь головой, и улыбка покажется тройственной,
на часы поглядишь: ах, палатка же скоро закроется!
Одевайся! Беги! Мы останемся без сигарет.
Берегись, мол: женщину во мне
разбудил ты! — ты предупредила.
Если б знал ты, что это за сила,
ты бы осторожен был вдвойне!
Берегись? Тревожно станет мне,
но с улыбкой я скажу, беречься?
ведь беречься — можно не обжечься,
а какой же толк тогда в огне?
В ночь карнавальных шествий,
масочных королев,
Ваше Несовершенство,
я понесу ваш шлейф.
Сделаю вид, как будто
Вы недоступны мне,
робким и страстным буду
(на шутовской манер).
А на рассвете липком
Вас, одуванчик мой,
сумрачный сифилитик
стащит к себе домой.
ПИКОВАЯ ДАМА
Ты выстрелов не слушаешь за дверью.
Твой серый взгляд холоден, как скала,
и, как скала, всегда высокомерен.
Но будет день! Удача неверна,
удаче не пристало гувернерство,
и незаметно от тебя она,
тебя не упреждая, увернется.
Тогда-то ты (я этого дождусь!)
с отрепетированностью кульбита
уверенно произнесешь: мой туз.
И вдруг услышишь: ваша дама бита.
COMMEDIA DEL ARTE
в узких джинсах с наклейкою «Lee»
обреченно сидит Коломбина
с негром глянцевым из Сомали.
А в мансарде, за столиком низким,
обломав о бумагу перо,
пишет страстные, грустные письма
одуревший от горя Пьеро.
Наверху одинока, беспола,
от московского неба пьяна,
в чуть измятом жабо ореола
забавляется зритель-луна.
Моей души бегонии и розы
дремучей ночью, словно дикий тать,
я поливаю медным купоросом,
чтобы не смели больше расцветать.
Я буду жить, добрея и жирея,
не зная слез, не ведая тоски.
Душа — не место для оранжереи,
мне надоело холить лепестки.
А вам не жаль? — ночной случайный зритель
бестактно спросит. Я отвечу так:
мне не понять, о чем вы говорите —
о купоросе или о цветах.
Я в краю метели и бурана,
там, где валят лес и роют торф.
На пластинке — Катули бурана,
гармоничный, страстный Карел Орфф.
И хрупка окна поверхность, и млечна,
как устали стекла вьюгу держать!
Эта Лесбия! Зачем она вечна?!
И куда мне от нее убежать?
А время катит тяжелей и заметней.
Я повторяю вслед за диском затертым:
Катулл измученный, оставь свои бредни:
ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
От твоей моя обитель —
ровно рубль.
Счетчик щелкает. Водитель
крутит руль.
Фонари дневного света
мимо глаз.
Я гляжу картину эту
в сотый раз.
Ах, киношные билеты —
заплати!
Хорошо, что нынче лето,
ну… почти.
Не копейка, не полушка —
целый рубль!
Дверь такси — кинохлопушка:
новый дубль.
Покуда нет, не страх
любимого лица,
но что-то там, в глазах,
обрушивается.
Логичен, как загон,
заплеванный подъезд,
истончился в картон
несомый нами крест.
Стечение примет,
хоть не в приметах суть.
От дыма сигарет
уже не продохнуть,
не повернуть назад,
недолго до конца,
и что-то там, в глазах,
обрушивается.
Словарь любви невелик,
особенно грустной, поздней.
Сегодня куда морозней
вчерашнего, но привык
к тому я, что так и есть,
что тем холодней, чем дальше.
Вблизи все замерзло. Даль же
туманна, и не прочесть
ни строчки в ней из того
нетолстого фолианта,
где два… ну — три варианта
судьба нам дала всего.
Я тебе строю дом
крепче огня и слова.
Только чтоб в доме том
ни островка былого,
чтобы свежей свежа
мебель, постель и стены,
мысль чтобы не пришла
старые тронуть темы.
Я тебя в дом введу
по скатертям ковровым.
Только имей в виду:
дом этот будет новым,
дом этот будет наш,
больше ничей! — да сына
нашего: ты мне дашь
сына и дашь мне силы
выдюжить, выжить. Жить
станем с тобой счастливо:
ты — вечерами шить,
я — за бутылкой пива
рукопись править. Дом
позже увидит, как мы
оба с тобой умрем,
вычерпав жизнь до капли,
как полетим над ним,
светлым манимы раем:
так вот тончайший дым
ветром перебираем.
Божьим влеком перстом,
Змея топча пятою,
я тебе строю дом.
Дом я тебе построю.
Мы не виделись сорок дней.
Я приеду, как на поминки,
на поминки-сороковинки
предпоследней любви моей.
А последней любви пора,
вероятно, тогда настанет,
когда жизнь моя перестанет:
гроб, и свечи, et cetera.
Я никак не могу отвязаться от привкуса тлена
в поцелуе твоих удивительно ласковых уст:
дикий ужас проклятия — не до седьмого колена,
а до пор, когда мир этот станет безлюден и пуст.
В беспрерывном бурчанье земли ненасытной утроба,
в беспрерывном бурчанье, бросающем в дрожь и в озноб.
У постели твоей на коленях стою, как у гроба,
и целую тебя, как целуют покойников: в лоб.
Всё мне чудится в воздухе свеч похоронных мерцанье,
всё от запаха ладана кругом идет голова.
Столкновение с вечностью делает нас мертвецами,
и одной только смертью, возможно, любовь и жива.
19 ОКТЯБРЯ