Афанасий Мамедов - Фрау Шрам
Я смотрю на китайский фонарик московского производства и удивляюсь этой встрече; у меня такое ощущение, будто в одной из витрин этого отдела поместилась моя комната на Патриарших. Ну, надо же, а!.. Может, он из Людмилиной партии, может, перепутала она Турцию с Азербайджаном? Нет, наверняка, здесь есть своя Людмила, не хуже московской и тоже с кренделем в голове.
Мама увидела точно такую же антенну «бабочку», какая у нас на балконе стоит. Она советуется с продавцом, но уже понятно: что бы он ей ни порекомендовал, возьмет она именно эту антенну. Я напоминаю маме о батарейках для Рамина. Пока продавец упаковывает нам антенну, я объясняю, что все равно, какая бы антенна ни была, лучше всего установить ее на крыше. Мама не спорит, она просто говорит, что сейчас повадились воровать антенны с крыш.
На улице мама уже сама убеждает меня установить антенну на крыше.
— Сейчас по дороге как раз зайдем в телеателье и вызовем мастера. Делать так делать.
Мы переходим улицу в неположенном месте, прямо напротив здания МВД.
Милиционер не видит. Он занят водителем, который не хочет ему платить. Случай редкий, надо сказать, особенно в заключительной его фазе. Один нагло хочет денег, другой не менее нагло их не дает, и вся эта уморительная сценка напротив здания МВД. Милиционер, естественно, в бешенстве, а тут еще мы с нашим дорожным нарушением, поэтому переходим улицу быстро, несмотря на сигналы свадебного кортежа, который возник словно по мановению гаишной палочки.
У ведущего автомобиля, по всем правилам разукрашенного яркими лентами и цветами, отлетает шарик. Он низко парит над асфальтом…
Я оборачиваюсь. Мне интересно знать, чем же эта уличная сценка закончится.
Водитель садится в машину, предварительно выругавшись, и, видимо, так и не заплатив, плюнув на права, уезжает.
Милиционер успевает от всей души своей волшебной палочкой регулировщика шмякнуть по багажнику.
Все довольны. В том числе и я. Где бы такое в Москве увидел.
Шарик продолжает парить; автомобили, идущие вслед свадебному кортежу, должно быть из суеверия, стараются объехать его. Ветер поднимает шарик, и он несется к двум грузовикам, припаркованным у здания МВД.
Грузовики («Уралы») набиты новобранцами. У всех гусиные шеи. Глаза из-за бритых черепов кажутся еще больше, чем на самом деле, — круглые восточные и в них грусть и испуг; нет, не грусть и испуг — в них тоска и страх. Да. Точно. Сколько душ влезает в «Урал»? Двадцать пять, тридцать? Два «Урала» — два взвода; где армяне разметают их? Под Лачином или у Агдама? Где сейчас армяне? Где линия фронта? Есть ли она вообще? Может быть, ее начертил шарик, ударившись о лобовое стекло грузовика и воспарив над бритыми головами новобранцев. Я, благодаря какому-то трудно объяснимому, почти неуловимому чувству, понимаю, что все ребята — бакинцы, и их тоска и страх передаются мне. Я вспоминаю, как Заур-муаллим, просто Заур, говорил вчера маме в машине: «пусть он в Москве пока побудет, смотри, как русский стал…» Но разве в этих «Уралах» я не увидел русских ребят? Выходит так: у кого есть деньги и связи, пусть где-нибудь переждет, пусть свадьбу лучше справит, а у кого их нет — в «Урал». А я что? Я в отпуске, приехал отдохнуть. Мне для полного счастья необходима телевизионная антенна. Нина, что ты понимаешь там у себя в Москве!!! Нина, как я хочу, чтобы ты сейчас оказалась здесь, хотя бы на одно мгновение, чтобы взглянула на этих мальчишек, провожающих глазами, в которых страх и тоска, парящий красный шар… Разве ты не видишь, разве не понимаешь, Нина, что из этих мальчишек домой вернутся всего лишь двое-трое. Жить они здесь уже больше не смогут, они не простят регулировщику-хапуге, свадебному кортежу, зданию МВД и мне, Нина, благополучно идущему с телевизионной антенной под мышкой. Из всех разновидностей безучастных людей, мы с тобой, Нина, самые страшные, потому что отворачиваем глаза. Я знаю, ты забросаешь меня частицами для образования согласительного наклонения на трех языках. Нина, а как будет «смерть» на английском? — я хочу услышать из твоих уст, — а на немецком? на французском? Ну, что ты, Нина, ты же все знаешь. Хочешь, я скажу тебе, как будет «смерть» на нашем, на бакинском наречии. Тебе понравится. Здесь столько языков понамешано. Не веришь? А ты загляни в глаза этих мальчишек. Что знают они о «кампари», водке с томатным соком, выпитой в нашей Аркадии на Большой Бронной, твоих атласных жарких ляжках, что знают они о холмах, похожих на белых слонов, из которых все мы вышли: и ты, и я, и Сережка Нигматулин, и ваш любимый Довлатов. Расскажи им, Нина, расскажи, если успеешь, конечно. Напиши статейку в этот идиотский «Коктейль дайджест» или в не менее идиотский «Дабл гюн», а еще лучше — пошли-ка ты письмо в ЮНЕСКО, на том же английском, или немецком, или французском, они будут очень тронуты.
Девятисотый «Сааб» с затемненными стеклами бесшумно обогнал нас и мягко притормозил, когда мы уже к самым воротам дома подходили; и я, с моей теперь уже московской невнимательностью ко всему, что творится вокруг, и полной погруженности в себя, даже когда ты не один, наверняка бы не заметил его, вошел бы в ворота и пропустил, если бы мама не бросила чуть дрогнувшим голосом: «Ой, Заур-муаллим»; а потом уже прежним привычным тоном, как всегда со мной говорит, добавила, едва только Ирана успела поставить ножку в лакированной туфельке на асфальт: «Ах, ну да, ну да, он же в Гендже».
Естественно, не только приличия ради остановился я, чтобы подождать Ирану. Мама тоже последовала моему примеру.
Водитель, он же охранник, внимательно взглянул на меня, на папку из крокодиловой кожи под мышкой у Ираны; что означал этот взгляд — я не понял. То ли ревность, то ли служебный долг. Большим умом он, видимо, не отличался. Постоял немного рядом с машиной да и сел за руль.
А вот Ирана, пока он стоял и смотрел, была другая, нежели после того, как он уехал.
Я вот думал, что никогда уже больше не испытаю этого непонятного дивного чувства, какое испытывал в юности, непредвиденно-негаданно вдруг столкнувшись с интересующей тебя девчонкой, которая уже начала догадываться, что интересна тебе, — ощущение, очень похожее на то (даже в своей продолжительности), как если бы ты летел в самолете и попал в воздушную яму. Это нечто большее, чем «что-то вдруг оборвалось». И вот сейчас я испытал его вновь, глядя на эту молодую женщину в костюме business lady.
— Привет, — сказала она, опустила папку и улыбнулась; так не улыбаются, когда хотят от кого-то отгородиться; я ведь помню, не забыл еще другую ее улыбку, — в Москве, у высотки на Баррикадной.
— Привет, — повторил я вслед за ней (как повторял вслед за Ниной английские слова) и как будто побоялся повредить что-то очень хрупкое, ломкое… Прочесть досаду в ее взгляде…
— Откуда? — спросила так, будто давно, очень давно имела право так спросить, сближая тем самым расстояние между мной и ею, полное темноты и немоты.
— Антенну покупали, — ответил я неожиданно севшим голосом, из-за этого слова тут же приняли драматическую форму.
— А-а-а… Тогда вечером приду смотреть «Санта-Барбару».
У меня такое чувство, будто Ирана помогла мне не повредить это «что-то очень хрупкое». И в то же время мне как-то неловко, что она так легко поняла все, что у меня внутри сейчас, и пришла на помощь с незамедлительностью Красного Креста. И помощь ее была ювелирна. Выходит, она опытнее меня, человека богемного, в этом вопросе прошедшего если не через все, то почти через все?..
Рамин на пожарной лестнице где-то между четвертым и третьим этажом. (Приблизительно, как я сейчас между мамой и Ираной.) Висит в щегольской своей бейсболке, точно обезьянка маленькая.
— Илья, купил батарейки к фонарику? — и целится в меня из деревянного автомата.
— Да, купил. А ты чего там висишь, делать нечего? Давай, слезай.
Мама говорит:
— Осторожно, не напугай его.
Ирана:
— Ольга Александровна, — (я удивлен, что она с мамой по имени-отчеству). Правда, у него какое-то маниакальное пристрастие забираться наверх?
У всех у нас это самое «маниакальное пристрастие», подумал я.
Мама молчит; она, видимо, не очень хочет, чтобы Ирана смотрела у нас «Санта-Барбару».
А я вот поднимаюсь по лестнице и, после того как она сказала, что у Рамина маниакальное пристрастие забираться наверх, все думаю, рассказывал ли ей Хашим о нашей чердачной истории, ну хотя бы ее конец, как мы с Мариком вытаскивали Нану, как потом Нана лупила его, или Ирана не знает ничего.
Мама решила на работу все-таки сегодня не идти; позвонила, сказала, что ждет телемастера.
Потом вдруг мне:
— Раньше она что-то так часто к нам не спускалась и с Нанкой так не дружила… А та не понимает, из-за чего она зачастила.
— Что тут такого, — говорю.
— Тебе-то, конечно — «что». Но я не для того тебя откармливаю, в божеский вид привожу. По бабам в Москве будешь шляться, здесь — отдыхай.