Андрей Шляхов - Лев Толстой и жена. Смешной старик со страшными мыслями
— Да, если ты не любишь меня.
— Ты с ума сошел! — вскрикнула она, покраснев от досады.
Но лицо его было так жалко, что она удержала свою досаду и, сбросив платья с кресла, пересела ближе к нему.
— Что ты думаешь? скажи все.
— Я думаю, что ты не можешь любить меня. За что ты можешь любить меня?
— Боже мой! что же я могу?.. — сказала она и заплакала.
— Ах, что я сделал! — вскрикнул он и, став пред ней на колени, стал целовать ее руки».
Утренним визитом жениха сюрпризы свадебного дня не закончились. «В седьмом часу мои сестры и подруги начали меня одевать, — писала далее Софья Андреевна. — Я просила не брать парикмахера, причесалась сама, а барышни закололи мне цветы и длинную тюлевую вуаль. Платье было тоже тюлевое, по тогдашней моде, с очень открытой шеей и руками. Все это окружало меня как облако, так все было тонко и воздушно. Худые плечи и руки не сложившейся еще девочки имели жалкий и костлявый вид. Но вот я готова, ждем от жениха посланного шафера с объявлением, что жених в церкви. Проходит час и больше — нет никого. В голове моей мелькнула мысль, что он бежал, — он был такой странный утром».
Конечно же, после всего пережитого, невеста имела основания для того, чтобы сомневаться в верности своего жениха, но все обошлось. Виновником задержки оказался старательный, но недалекий лакей Толстого, упаковавший в багаж все чистые рубашки графа, не оставив ни одной для предстоящего венчания. Багаж Толстого был в первой половине дня доставлен со съемной квартиры графа домой к Берсам, поскольку именно оттуда был запланирован отъезд в Ясную Поляну. Попытки купить новую рубашку в воскресенье оказались тщетными — ни один магазин не работал, вот и пришлось лакею ехать к Берсам за рубашкой.
История с рубашкой описана в «Анне Карениной» с практически документальной точностью:
«—А рубашка! — вскрикнул Левин.
— Рубашка на вас, — с спокойною улыбкой ответил Кузьма.
Рубашки чистой Кузьма не догадался оставить, и, получив приказанье все уложить и свезти к Щербац-ким, от которых в нынешний же вечер уезжали молодые, он так и сделал, уложив все, кроме фрачной пары. Рубашка, надетая с утра, была измята и невозможна с открытой модой жилетов. Посылать к Щер-бацким было далеко. Послали купить рубашку. Лакей вернулся: все заперто — воскресенье. Послали к Степану Аркадьичу, привезли рубашку; она была невозможно широка и коротка. Послали, наконец, к Щербацким разложить вещи. Жениха ждали в церкви, а он, как запертый в клетке зверь, ходил по комнате, выглядывая в коридор и с ужасом и отчаянием вспоминая, что он наговорил Кити и что она может теперь думать.
Наконец виноватый Кузьма, насилу переводя дух, влетел в комнату с рубашкой».
Задержка вышла долгой, Сорш нервничала, нервничали и ее родители, но вот наконец явился шафер жениха, объявивший, что жених ждет невесту в церкви. Традиционные слезы, благословения, прощание с родительским домом, прощание с детством...
«Торжественно и молча поехали мы все в церковь, в двух шагах от дома, где мы жили, — писала Софья Андреевна. — Я плакала всю дорогу. Зимний сад и придворная церковь Рождества Богородицы были великолепно освещены. В дворцовом зимнем саду меня встретил Лев Николаевич, взял за руку и повел к дверям церкви, где нас встретил священник. Он взял в свою руку наши обе руки и подвел к аналою. Пели придворные певчие, служили два священника, и все было очень нарядно, парадно и торжественно. Все гости были уже в церкви. Церковь была полна и посторонними, служащими во дворце. В публике делали замечания о моей чрезмерной молодости и заплаканных глазах...Что касается меня, я уже столько за все дни пережила волнений, что, стоя под венцом, я ничего не испытывала и не чувствовала. Мне казалось, что совершается что-то несомненное, неизбежное, как всякое стихийное явление. Что все делается так, как нужно, и рассуждать уж нечего».
Чувства, испытанные Львом Николаевичем во время венчания, созвучны с чувствами Левина: «Левин чувствовал все более и более, что все его мысли о женитьбе, его мечты о том, как он устроит свою жизнь, — что все это было ребячество и что это что-то такое, чего он не понимал до сих пор и теперь еще менее понимает, хотя это и совершается над ним; в груди его все выше и выше поднимались содрогания, и непокорные слезы выступали ему на глаза».
Примечательно, что во время венчания венец над головой невесты держал несчастный и отвергнутый Митрофан Поливанов, испивший, по словам самой Сони, чашу страданий до дна. При известии о том, что его возлюбленная выходит замуж за другого, с Поливановым случилась поистине детская, совершенно не мужская истерика, но он сумел совладать со своим горем, простил Соне ее «измену» и под конец явил высшее благородство, приняв участие в венчании совершенно не в той роли, в которой желал бы выступить.
Дев Николаевич торопил со свадьбой, продолжал торопить он и с отъездом в свое имение. Новоиспеченную графиню Толстую душили слезы. Она впервые осознала, что навек отрывается от своей семьи, от тех, кого столь сильно любит, с кем прожила всю свою жизнь. Соня, как могла, старалась сдерживаться, но во время прощания с больным отцом дала волю слезам. Плакала она и прощаясь с сестрой Лизой, та тоже прослезилась. В общем, слез вышло много, уже в дороге Лев Николаевич попенял супруге на то, что столь тяжелое расставание со своей семьей свидетельствует о недостаточной любви к мужу. «Он тогда не понял, что если я так страстно и горячо люблю свою семью, то ту же способность любви я перенесу на него и на наших детей. Так и было впоследствии», — писала Софья Андреевна.
Если в Москве горели фонари, то за городом было темно и жутко. Тьма вокруг еще больше удручала Соню и до первой остановки в деревне Бирюлево она хранила мрачное молчание. Лев Николаевич, понимая, что творится в душе жены, относился к ней с бережной нежностью. Во время чаепития в Бирюлеве, Соня слегка оттаяла.
Где-то между Бирюлевым и Ясной Поляной Соня стала женщиной — пылкий Лев Николаевич не смог дотерпеть до дома.
Утомительная осенняя дорога заняла чуть меньше суток. Вечером другого дня молодожены прибыли в Ясную Поляну. У порога их, согласно русскому обычаю, встречали Татьяна Ергольская с образом знамения Божьей Матери в руках и брат Льва Николаевича Сергей с хлебом-солью. Соня поклонилась им в ноги, перекрестилась, поцеловала образ и Ергольскую.
По приезде она написала письмо сестре Тане, спеша поделиться впечатлениями: « Тетенька такая довольная, Сережа (Сергей Николаевич Толстой. — А.Ш.) такой славный, а про Левочку и говорить не хочу, страшно и совестно, что он меня так любит, — Татьянка, ведь не за что? Как ты думаешь, он может меня разлюбить? Боюсь я о будущем думать». Толстой приписал к этому письму: «Дай Бог тебе такого же счастья, какое я испытываю, больше не бывает».
Больше не бывает...
25 сентября 1862 года Лев Николаевич записал в своем дневнике: «Гулял с ней и Сережей. Обед. Она слишком рассмелилась. После обеда спал, она писала. Неимоверное счастье. И опять она пишет подле меня. Не может быть, чтобы это все кончилось только жизнью».
Следующая запись в дневнике счастливого молодожена носит несколько иной характер и являет собой образец толстовской противоречивости: «Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других. Сказал ей, она оскорбила меня в моем чувстве к ней, я заплакал. Она прелесть. Я люблю ее еще больше. Но нет ли фальши».
«Фетушка, дядинька и просто милый друг Афанасий Афанасьевич. — Я две недели женат и счастлив и новый, совсем новый человек», — писал Толстой Афанасию Фету, и в том же духе сообщал зятю и близкому другу Фета Ивану Борисову: «Дома у нас всё слава Богу, и живем мы так, что умирать не надо».
«Любезнейший граф! — ответил Толстому Афанасий Фет. — Не могу достаточно... высказать Вам, какою радостью обдало меня Ваше лаконическое, но милое послание. Вы счастливы — и я рад душевно за Вас. Вы давно стоите быть счастливым, и дай Бог, чтобы нежная рука всадила в Ваш мозг (в физиогномии не силен) тот единственно слабый у Вас винт, который был у Вас шаток и не дозволял всему отличному человеку гулять всецельно по свету».
Спустя несколько дней Фет прислал Толстому «астрономическую эпиталаму» — стихотворение, написанное на женитьбу Льва Николаевича:
Кометой огненно-эфирной
В пучине солнечных семей,
Минутный гость и гость всемирный,
Ты долго странствовал ничей.
И лишь порой к нам блеск мгновенной
Ты досылал своим лучом,
То просияв звездой нетленной,
То грозным пламенным мечом.
Но час и твой пробил - комета!
(Благослови глагол его!)