Рамон Майрата - Звездочет
Его палец указывает на фотографию, запечатлевшую приход немецкого соединения на пограничный пост, где одна стрелка указывает на Испанию, другая — на Францию. Немецкие солдаты под командой толстого сержанта выстроились в линию (одна нога по одну сторону границы, другая — по другую) и смотрят на брошенную фуражку бежавшего французского жандарма.
— Читай.
Под фотографией черная типографская подпись оспаривается красными буквами, выведенными рукой Ассенса: «Войска Гитлера стоят в Пиренеях, вооруженные до зубов. Сколько времени потребуется им, чтобы войти в дверь, которой не существует? Нас затаскивают в войну, как баранов на скотобойню».
— Это вы написали? — спрашивает Звездочет.
— Да.
— И вы думаете, что куклы тоже намекают на Гитлера?
— Эти куклы тети Норики — единственный свободный спектакль, который остался в наши трудные времена. Точно так же, как газета у тебя в руках — единственный независимый экземпляр в Кадисе и, может быть, во всей Европе. Каждый день я занимаюсь цензурой наоборот. Восстанавливаю то, что цензура выбросила. Но марионетки лучше, чем газета, рассказывают нам, что происходит. Не знаю, сколько они продержатся.
— Они не проходят цензуру?
— Проходят, конечно. Но марионетки импровизируют. Редкий спектакль обходится без отсебятины. Этот жанр изображает наше кукольное существование — наивный и бесполезный героизм, смутную печаль этого мира, размалеванного в пестрые пятна и в пурпур трагического веселья. Патетику и плутовство нелегко подвергнуть цензуре, Рафаэлито. Хотя я тебе сказал: не знаю, сколько они продержатся.
Обескураженный, Звездочет рассматривает сквозь щелки памяти марионеток своего детства, которые в его воспоминаниях фантастичны и цветасты, а сейчас превратились в кучку смертников, агонизирующих в дощатом балагане, как в гробу, готовом захлопнуться. Он смотрит на них новым взглядом. Мгновенное превращение попугая в ворона не было бы более поразительным. Он слушает шутки Норики и Батильо, как и тысячу раз до этого. Но, как если бы он изучал новый язык, он видит теперь острия дротиков, направленные против нищеты, против казарм, против тюрьмы. Слова, доселе представлявшиеся туповатыми и невинными, сейчас кажутся непостижимыми, как дым, который используют бродячие циркачи, когда играют с огнем и исчезают со сцены, оставляя запах горелых костей. Этот запах жженого рождает подозрение, что всегда было так, что всегда Норика и Батильо говорили ужасные вещи и никогда не обманывали маленьких детей.
— Значит, куклам всегда удается сказать правду, — говорит он Ассенсу.
— Да еще как!
Ассенс смотрит представление глазами влюбленного, доверчивыми и самозабвенными, хотя иногда веки его опускаются, одоленные тоской, которая не дает ему житья. Он наблюдает с нежностью за трепещущими юбками Норики и в то же время слушает пушечную канонаду, которая пока звучит только для него. Он убежден, что Испания вступит в войну на стороне Германии. В этом он признается Звездочету, когда спектакль заканчивается и они вместе отправляются домой.
По дороге он повторяет это каждому встречному, хочет тот слушать или нет. Он не переносит отсутствия собеседников. После отмены собраний он заменил столик в кафе подворотнями улицы Популо. Он останавливается в любом месте и заводит разговор с бездельничающими людьми, которые неизвестно чего ожидают, опершись на тумбу, сунув руки в карманы и посасывая потухшие окурки.
— Если у меня нет доступа к другим печатным машинам, буду использовать печатную машину языка.
Он читает им свои комментарии к газете дерзким тоном. Возвращение домой растягивается до бесконечности. Они пробираются сквозь заросли взглядов. Отчужденность и страх — единственный ответ ему.
— Сколько экземпляров я уже распространил, Звездочет?
Официант предлагает им из-под полы рюмку аниса, укрепляющего голосовые связки, а чистильщик обуви сцепляет ладони, испачканные ваксой, как бы пожимая им руки. Ассенс потрясает газетой, листы уже потрепанны, ветер шевелит их.
— Вы даете себе отчет в том, что война неизбежна?
— Неизбежна! Да, сеньор, неизбежна! — соглашается продавец лотереи. — Браво! Слова, достойные мраморной плиты! — И за лестью пытается толкнуть ему контрабандный «паркер»: — Это то, что вам нужно, чтоб выиграть битву у типографщиков.
В темноте скромного портала одно тело отделяется от другого. «Эй, сеньор, послушайте. Позвольте взглянуть на это фото в газете». Как только фигура выходит на улицу, Звездочет узнает Хрипунью, которая поправляет лямки кофточки, четко вырисовываясь на фоне витрины, заполненной шалями, кружевами и веерами. Волосы ее всклокочены, газету она вертит в руках с сомнамбулическим почтением неграмотного человека.
— Это Ганс! — кричит она. — Что делает Ганс в газете?
— Читай, — предлагает ей Ассенс, указывая на свои красные буквы, в которые она впилась накрашенными ногтями, начавшими уже облезать.
— Не умею я читать, сеньор. Скажите мне, Ганс превратился в важного человека?
— Он просто солдат, каких много стоит на границе с Францией.
— Мне он сказал, что уезжает в Польшу.
— Возможно, он тебя не обманул. Но уже вернулся и вот-вот вторгнется к нам.
— Этот козел? — И только тогда она поворачивается к Звездочету. — Мальчик, ты свидетель. Если Ганс еще раз появится в Кадисе, клянусь, я его прикончу.
13
Без слов знает язык о тебе,
знает без слов.
Порывом ветра скверная бумага газеты обернулась вокруг рук Ассенса — будто облепила их гипсом, а красные чернила его комментариев сверкнули пятном йода или крови. Когда Звездочет удаляется от него, тревожные новости, дурные предчувствия, предвестия войны кажутся ему бесформенным крошевом, которым удерживаются эти сломанные руки. Он покидает Ассенса погруженным в пронзительный галдеж кадисских улиц и возвещающим ужасы между выкриками продавцов лотереи, зелени и устриц и шушуканьем спекулянтов и уличных девок.
Звездочет направляется к набережной, пораженный безлюдьем бухты. Шорох волн не более чем эхо самого себя. Море, скованное побережьем, недвижимо, как варан. Он удивляется меланхоличным беседам грузчиков, разбросанных, как тюки, в тени скелетов бездействующих кранов. Они болтают о своем опустевшем мире, о непришедших кораблях, как моряки на судне, вытащенном на берег. Крюки подъемных кранов скрипят и покачиваются над праздными телами.
С января перестали заходить немецкие суда, с апреля — голландские, с марта — бельгийские, с июня — французские, с июля — итальянские, с августа — эстонские, с сентября — греческие и с декабря — югославские.
Если «Мыс Горн» не появится, говорят грузчики, то это по вине англичан. Они владеют морем так же, как немцы материком. И значит, кто хозяин Европы? В норе хозяева — крысы, но как только они высовывают голову в дыру, они нарываются на взгляд английского кота, мудрого кота, который прожил шесть из семи своих жизней, с пергаментной от древности кожей и с небом, покоящимся на его плечах, как голубое одеяло. Чтобы плавать по морям, нужно получить разрешение у англичан. На самой свободной дороге, на морской, они контролируют корабли, ухватив их за веревку флага, поднятого на флагштоке. Похоже, «Мыс Горн», задержанный на Тринидаде, ожидает их позволения.
— Он никогда не вернется.
— До тех пор, пока англичане не добьются от испанского правительства того, чего хотят.
— И чего же это?
— Откуда мне знать, если до нас не доходят мировые новости? Но как бы там ни было, им уступят. Потому что нет и аргентинских судов с зерном и мясом. И дефицит все обостряется, так что уже не осталось ни капли нефти.
Звездочет видит вдали женщину с персиковыми волосами, которая пересекает дамбу под порывами ветра, придающего ее шагам возбужденность танца и раздувающего ее волосы снопом искр. В ее движениях есть что-то от танго, в них проглядывает неотложность желания и уверенность, что ее ждут.
Там, где заканчивается внутренняя гавань, стоит Великий Оливарес, напрягшись, как парусник. Чтоб пойти ей навстречу, надо пересечь шеренгу взглядов беженцев, молча поглощающих горизонт, пенящийся в устье бухты. Уже много месяцев Звездочет не видел, чтобы отец улыбался этой своей обворожительной улыбкой. Он возбужден, он пребывает в состоянии вдохновения, как бы готовый вот-вот продемонстрировать одно из своих чудес. Его ресницы, трепещущие, как струны скрипки, полны тьмы, отчаяния и готовности к рыданиям, потому что время тянется, а она еще далеко.
И пожалуй, никогда не приблизится. Он колеблется мгновение. Ощущает в своей безвольно опущенной руке не больше энергии, чем в поношенном рукаве. Когда она подходит, другая рука выбрасывается вперед и сжимает женщину с такой силой, что причиняет ей боль. Он будто хочет убедиться, что достаточно только одной руки, чтобы удержать любовь — всегда быстротечную, неуловимую, исключительную и странную.