Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2007)
Сейчас я тоже начинаю в нее вплывать, и это невероятное облегчение после затяжного приступа леденящего ужаса и звенящей, как сухожилие на дыбе, душевной боли.
Но проклятая фантазия не желает знать правду — неотвратимо, как солнце, над моим внутренним горизонтом все ярче и ярче восходит ее детски припухлое личико, чуточку растрепанная студенческая прическа, в каштановых распадках которой вспыхивают и тают бледно-голубые младенческие змейки, нежная мочка со светящейся жемчужной гвоздичкой из сокровищницы сказочных пряностей… В мгновения задумчивости взгляд ее темно-коричневых и прозрачных, словно “Вана Таллинн”, внимательных умненьких глаз становится горестным и кротким, но, заметив, что я на нее смотрю, она отвечает радостной доброй улыбкой очень хорошей девочки. Она на редкость хорошая девочка, хлебнул бы я с нею горя. Как и она со мной. Выплетая по телефону возвышенные иносказательности, мы время от времени выбредаем и на ту тему, что же все-таки предпочтительнее — радоваться и платить страданиями или и не радоваться и не платить, и она неизменно настаивает на том, что она платить готова. Я с многозначительным вздохом (какое, мол, вы еще дитя…) даю понять, что никакой виноград не стоит той изжоги, которую он за собою влечет, однако болезненный спазм в глубине безошибочно сигнализирует мне, чего я на самом деле страстно жажду: окунуться в счастье с нею хотя бы на один вечер — пускай потом убьют.
Но… Ничего, ничего, молчание. Виноград любви для меня теперь вечно зелен, словно бессмертное древо жизни.
До меня наконец-то доходит, что это с моей стороны нехорошо — грезить о ней, обмякнув на унитазе в позе роденовского мыслителя, и я влачусь обратно через мерцания и водоросли кунацкой (тень на обоях снова удалось миновать взглядом, хотя ночью она особенно любит попадаться на глаза) мимо переливающейся черкесской карлицы, по изученному меандру, затаив дыхание у Гришкиной опочивальни, приложившись коленом к дедовскому сундуку с казачьей амуницией, — к себе на остывшее ложе тоски. Не тоски — безнадежности.
Мое дело — будить надежду в других, на себя у меня ничего не остается.
Мне так страшно погрузиться в бескрайнюю тьму, что я не решаюсь сомкнуть веки. Бессонный мегаполис струит сквозь волнистое стекло свои вечные слезы по моим стенам и потолку, и мне даже неинтересно припомнить, что там за окном — лето, осень, зима… Я ли это замирал от восторга перед барашковым инеем, выдохнутым на деревья банно-прачечным комбинатом?.. Я ли это шептал захлебывающиеся слова благодарности неведомо кому, улетая взглядом с холма в золотые коридоры осеннего леса?.. Красоты природы давно выдохлись, ибо выдохлись неслышные сказки, которые я себе рассказывал о них. Но чужие рассказы — кистью, а особенно словом — обладают почти прежней властью над моею душой. А вот над телом… Да мое ли это тело, заплывающее мертвой водою подземных болот, еще, казалось бы, позавчера так обожало и кусачий мороз, и палящую жару, и ледяной кипяток горной речки, и могучую ласку южного моря?.. Не было счастья самозабвеннее, чем плыть и плыть, покуда не останешься один меж бездной сверху и бездной снизу!.. Но теперь я сразу же начинаю прислушиваться, не сводит ли большой палец, не слишком ли самостоятельно трепыхается сердце — какой уж тут, к черту, полет меж безднами…
Странное дело — чем более унылой и беспросветной становится моя жизнь, тем сильнее я страшусь ее потерять. А ничего странного: испустила дух греза — осталась дрожащая тварь. Которой пболки (полкби) родимых книг представляются квадратными пастями, набитыми мерцающими неровными зубами. А тени колец на оконных гардинах — поджидающей своего часа коллекцией наручников. Ну а круглые днем молочно-белые абажурчики люстры, разумеется же, поблескивают виноградной гроздью, вечно зеленеющей над моим ночным одром.
Наконец я осознаю, что меня раздражает гулкое болботанье, разносящееся ночным эхом в пустом каньоне двора, — да, это какой-то идиот что-то внушает почтительной тетке, явно наслаждаясь неотразимостью своей логики, — счастье, открытое лишь им одним, идиотам. Накаляющаяся ненависть обостряет мой слух, и я понемногу начинаю различать слова.
Лучшими частями бараньей туши, наставлял идиот, являются спинная часть и задняя ляжка, они содержат меньше всего соединительной ткани. Они употребляются для жарки и запекания. Лопатку и грудинку целесообразно тушить и варить. Шея, голяшки, голова и ножки используются для приготовления студня.
Собеседница отвечала невольными возгласами восторга: “О да!”, “Да неужто?..”, “Ни хрена себе пироги!”.
Однако я вслушался как следует и поразился глубине своего заблуждения. Конечно же, это был ученый педант, спешивший задиктовать поднятой среди ночи аспирантке свое последнее “эврика!”: гомоморфный образ группы изоморфен фактор-группе по ядру гомоморфизма — ей оставалось лишь жалобно вскрикивать: пожалуйста, помедленнее, маэстро, я не успеваю, но неужели он действительно изоморфен?..
Бог ты мой, как же я сразу не разобрал эту жестяную скороговорку — да это же наш главный либерал Альперович, он всегда всех слушает с выражением тоскливого сарказма, а потом, грозя пальцем полу, начинает тоненько выкрикивать, будто говорящий скворец: зачем этому государству люди, если оно их не бережет, зачем этому государству территории, если оно их не обустраивает… Где ему понять, что родина дает человеку самое главное — иллюзию причастности чему-то бессмертному, ту драгоценнейшую грезу, которую я в гордыне своей пустил по ветру, избравши путь беспечного странника. И теперь единственный способ для меня хоть на время сделаться кем-то — это вписаться в чужую сказку. Но теперь я потерял ключ даже и от этого шкафчика с последним “обезбаливающим”.
Есть, правда, и более простые, химические средства, которые оседлала Гришка, но для меня напиваться, чтобы снять страх, — все равно что согревать руки в теплом дерьме. Пить — это некрасиво, а борьба за красоту — последнее, что еще держит меня на плаву, — иллюзия, что я все-таки сравнительно хорош собою. Главная низость, до которой я никогда не опущусь, — я никогда не стану сваливать свою вину на несовершенство мира, не унижусь до оправданий, что в этой жизни не нашлось для меня достойного поприща, хотя я чувствовал в груди своей силы необъятные. Нет, даже полураздавленная страхом, дрожащая тварь, я все равно буду твердить и твердить до самого смертного часа: нет, нет и нет, во всем виноват я сам, а в жизни всегда есть место подвигу, красоте, благородству, бессмертию, и я вот этими вот страшащимися тьмы глазами не раз и не два созерцал героев, которые всем этим овладели, — кто нашел в себе мужество поверить в прекрасные бессмертные сказки, верой в которые и создается вся земная красота.
А я, с улыбкой д’Артаньяна, в ковбойских сапогах, улизнул с поля битвы за бессмертие, погнавшись за красивой позой, ибо не мыслил красоты без легкомыслия и небрежности. И был еще чем-то недоволен, когда мои возлюбленные принимались утилизировать нашу общую грезу, призывавшую нас на какие-то великие дела. Какие?.. Я же ни на какие дела им не указывал!..
Наложить на себя руки я способен лишь в такую минуту, когда чувствую себя красавцем. Но в качестве полураздавленного слизняка… Вот если бы какой-то добрый человек отсек мою облетевшую голову во сне, какая-нибудь Юдифь, оскорбленная моим бессилием…
Ба, так этот говорящий попугай ее-то и наставляет!.. Ты красива видом и весьма привлекательна взором, а он тщеславен мышцею своею, так открой ему ложесна для посрамления и порази его жалом хитрости твоей. Влей клофелина в уста меха твоего, наполненного кровью виноградников моих, а когда упадет он на ложе свое, сними с него голову и доставь мне, владыке и наставнику твоему…
Каждый видит и слышит только то, что он выискивает. Уж как меня когда-то повергали в оторопь хаотические нашлепки цветных пятен в любимейшем (единственно стоящем) журнале моего старшего школьного возраста “Наука и жизнь”. Можно было часами вглядываться в эту палитру безумца, тщетно выискивая некое тайное послание, — и вдруг обнаружить, что желтые туманности стягиваются в опрокинутую набок букву “эс”. Следующую букву — сине-розовую — подобрать к ней бывало уже чуточку легче, и вот после безнадежных откладываний цветастого бреда и настырных возвращений к поискам смысла в явной бессмыслице перед твоими глазами наконец-то вспыхивает долгожданная надпись: “Слава КПСС!”
Но что еще более поразительно — высмотрев ее однажды, ты уже не можешь ее не видеть, она так и ударяет в глаза из пятнистой белиберды. Однако и это еще не самое удивительное — самое удивительное другое: если бы ты не знал русских букв, ты бы никогда эту надпись не выделил из хаоса. Когда мы не знаем, что искать, мы не можем разглядеть даже то, что прямо торчит у нас перед глазами . А если бы там были скрыты надписи разными алфавитами, каждый народ видел бы только свой…