Василина Орлова - Пустыня
— Мне двадцать пять.
— Не важно. Мне тоже.
— Тогда уж пусть будет двадцать четыре. А на двадцать три я уже не потяну, — Наталья крепко обхватывает талию, стараясь сжать как можно крепче, чтобы выглядела тоньше.
Наталья — уникальная. У неё перебывали десятки мужчин. Она меняет их, как колготки. Но абсолютно чиста: часто, быстро и пылко влюбляется. Остывает ещё быстрее.
Трюмо
У бабушки в Дударкове живёт трюмо, от которого и пошли все трюмо в моей жизни. Оно помнит меня совсем белой и маленькой. И я вспоминаю себя, как отраженье в глубине трёхстворчатого зеркала. Подходила, и подолгу расчесывалась, завивая волосы кольцами — не как надо, внутрь кончики, а наружу, и становилась похожей на крупный колокольчик.
Трюмо взрослело год от года. Отмечало перемены в облике. Каждое лето становилось понятно, как я выросла — только благодаря трюмо. Без него не смогла бы понять, куда расту.
Черниговщина больше похожа на русские земли, чем окрестности Киева. Крёстная, как и мама, выросла в доме с земляным полом.
— Там уси торговы люди, — говорила она про Дударков бабке Федосеихе.
Я приметила на гвозде в хате домотканое полотенце.
— Так понятно, — кивала бабка.
Бабка Федосеиха была знаменита на селе тем, что «понесла» — забеременела — не ясно от кого. Она родила дочь, а парень, по слухам, женился на другой. С тех пор Федосеиха так и не вышла замуж, хотя сватались. Не хотела. Я живо представила, как недолго длилась та, положим, июльская, полнолунная ночь, в копыце сена, и как тяжело и некрасиво, на всю жизнь, оборвалась.
Маленькая аккуратная бабка подробно рассказывала, как несутся куры — сколько вчера, сколько сегодня…
— Вакулычка як померла, уже шесть месяцев ждёт, — твердила бабка.
— Чего ждёт? — не поняла я.
— Когда хтось умирает, он висит на воротах и ждёт следующего…
У крестной дом без старших хозяев — умерли. На одном дворе родительская хата Татьянина, и братова — приземистее и плоше. «Старци», — говорит Таня. Нищие.
Посреди двора лужа. Колодец. Сушатся старые портки. Сараюшка с тремя дверями в ряд. Коромысло. «Не старое, дедушка делал, мы им и доси пользуемся». Ограда из сухих почерневших жердин, кривых, во всю длину — за ней еще одна такая, а там и колхозные стойла, «ферма», большая, да только две заняты, остальные пустые. Коровы, телята и нетели. Доносится лошадиное ржанье.
Татьяна говорит, бедный край. И снова смеётся, что я не понимаю, кто такие нетели.
Я её так и не увидела. Племянницу крёстной, Анюту. Я привыкла бывать у Татьяны в других гостях, в киевских, где чистота, словно в стерильной больничной палате, и ни единого лишнего предмета.
В деревенском доме то же. Просторно и широко. Сыровато — печь давно не топилась. В глухой комнатке без окна, «мертвецкой», как называл её дед — спит огромный сундук с кованными углами и большим замком. Он был взломан, но это не злоумышленники, а попивающий водочку Ваня, Анютин брат.
Старые шкафы, кровати с железными шишечками. Портреты (ретушь); картин, вышитых крестиком, как у нас, нет.
На тумбочке маленького трюмо — тетрадка. Обычная, с котёнком, столько же неуместным, сколько ставшим уже привычным на обложках.
— А это что?
— Анюта. — горестно вздыхает Татьяна. — И сколько я уж их попалила…
— Чего попалила?
— Тетрадок.
Татьяна рассказывает: брат, первый парень на деревне, женился на девке, о которой известно было: вся семья с придурью. Прижил от неё двух полоумных детей. Баба пьёт, из дома таскает, придёт, поест, и со двора. Да кстати велосипед уведёт.
Открываю Анютину тетрадь. Почерк аккуратный, ровный, девичий, округлый: «История. Це сталось килька днив назад у школи, колы я побачила знайомих и я пиймала своего шофера схотила утекти. Алэ, я изнемогла Анно кращо тоби чому тоби присуть».
Я перевернула страницу.
Почерк менялся. Становился острым, угловатым, словно взбесившаяся кардиограмма.
«Колысь давно жила одна принцесса со своим батьком и звали её Летиция. Пташки звери та вся тварина привечали её. И жила невдалеке одна чаровница и вчила её готувати зелья».
Я перевернула страницу.
Почерк менялся. Плыл куда-то вбок, заваливался на сторону, каждая буква припадала на одну ногу.
«Такое случилось в лесу когда Летиция возвращалась домой. Она увидела от чего волосся её стали дымом».
Почерк расплывался в полную невнятицу.
«Капитан Френсис Морган был привязан к дереву».
Татьяна между тем собирала на стол, говорила:
— Вот и пише оно, и пише. Куды и шо? Бред сумасшедшего… Красивая девка, ума как у воробья. Фотомоделью, говорит, буду. Возьми меня до себе в Киев. Я говорю, куда я тебя возьму, ты даже в трамвае билет не сможешь выдать — собьёшься, мелочь перепутаешь. И палец вечно у роти, двадцать лет. Когда кто-то в хати, ещё так, нормально, а только вон — вечно палец в рот, вечно палец в рот. От дивится телевизор, и палец в роти. Двадцать лет… Оттого зубы у неё передние вперёд выдаются. Если бы не зубы, вылитая фотомодель.
Единственная отметина безумия на лице красавицы. Выдающиеся вперёд передние зубы. Я так её и не увидела.
«Здесь далеко в поли росла чудова квитка рано рано на свиталку спускается лисова фея шоб полити её ранишною росою рано рано на свиталку спустилася дивчина щоб поговорити»
И в комнатах, где я обитала в Москве после разрыва, тоже были занавеси на дверях. И тюль на окнах. Словно мне удалось ценой невероятных душевных усилий прийти в место, которое было уже чуть больше похоже на то, куда я иду.
В маленькой комнате там таилось трюмо.
Подумать только, полгода у меня был личный туалетный столик, трюмо с дубовыми ящиками, со склянками перед зеркалом, которые удваиваются, утраиваются и учетверяются в нём — смотря под каким углом стоят створки. Зеркало, будто моллюск, и мне нравится думать, жемчужина здесь — я. А кто же ещё?
Тут я застала трюмо, наверно, потому только, что хозяйка квартиры — семидесятилетняя женщина, всю жизнь проработавшая на начальственных работах и держащая себя с большим достоинством, была пристрастна к таким зеркалам, как и многие из старшего поколения.
В стеклянных матовых и прозрачных, розовых и нежно-охристых флаконах храню не духи, не туалетную воду, не лосьоны-шампуни — нет. Я храню в них постоянство памяти, образы прошлого, ещё совсем недавнего, но уже такого щемяще невозвратного. Щеняче беспомощного…
Память, сжиженная под высоким давлением обстоятельств, воскрешает мгновенно все мытарства: вот здесь, во флаконе, похожем на кофейное зерно — лучшая зима. В маленькой приземистой вазочке — настоящее. В бутылке, напоминающей аптечную, такая сгодится для учебного натюрморта — мятная вода фабрики «Заря». Может быть, именно такой водой пользовались в юности ещё мама и бабушка, только тогда на этикетке, конечно, не было удивительных, завораживающих новых слов с загадочным смыслом: «гигиенический фитоаромат». Но, без сомненья, бутыль украшали другие, столь же чарующие слова.
Коробка теней: серых, и — тоже серых, только колером помягче, поизысканнее, в зеленцу. Тени, если нажать на кнопку и отвести крышку, встают передо мною и ночами ведут долгие разговоры. Каждая из них помнит, в какие моменты ложилась на веки, каким образом обмётывала глаза, и кто, совершенно отсутствующий, стоял в этих глазах. Отсутствующий менял имена и телефонные номера, черты лица, характера, линии на ладонях, отпечатки пальцев и памяти, цвета волос, цветы запахов, но было в нём что-то неизменное, что-то такое, позволявшее узнавать его, точнее, отблески, в различных людях. Часто вздымалось чувство, что он испытывает меня, манит, зовёт откуда-то, сквозь толщу толпы.
Серебристая круглая коробка пудры «Пупа». С латыни — «кукла». Мелкий порошок, фарфоровый прах делает лицо чуть более мёртвым — и, значит, гораздо более защищённым. Ложится тончайшей невидимой вуалью на лоб, щёки, нос, подбородок, и вот уже я закрыла лицо, занавесила чадрой, наглухо надвинула забрало. Я готова сражаться, но нападу не вдруг, а исподволь. Я подкрадусь медленно, подползу тихо, и, свивая кольца змеиного тела, прыгну!
И, конечно, на туалетном столике полагается быть шкатулке с украшеньями. Здесь нет по-настоящему ценных вещей, все — безделки, дорогие только той, кто их носит и, возможно, ещё тем, кто их дарил когда-то. Единственное кольцо, подаренное тем, кто почти стал присутствующим, сорвался без двух минут вечность… Кольцо умерло. Распаялось. Распалось.
В хрустальном гробе с разомкнутым кольцом на пальце лежит моя точная копия. Такая, какой я была. Я ведь совершила превращение, а она осталась, как прежде — было бы несправедливо, чтобы она переживала то же самое.