Елена Скульская - Мраморный лебедь
– Карина, – скачет в брызгах ее голос между жирным бараньим небом и лоснящейся водой, – ты слышишь, ему дали медаль, будто какой-нибудь собаке!
Вареный жир желтых облаков и соленая тошнота океанской воды. Машин муж получил в Брюсселе медаль за развитие метода получения эпитаксиальных структур арсенида индия с использованием МОС.
Акулы подплывают к Маше на мелководье, рискуя быть выброшенными на берег, и Маша сама протягивает им прокушенную руку, потому что сил никаких больше нету это терпеть.
У красавицы Карины, разумеется, тоже есть муж. Он работает известным театральным критиком и подписывается двумя псевдонимами: Боря в стакане воды и Крошка Тух-эс.
– Боря, – говорит красавица Карина своему мужу, – человек, чья фамилия состоит из трех букв, две из которых «ха» и «у», должен быть скромнее.
Боря в ответ начинает плеваться, он вообще не умеет говорить, твердо выговаривает только мягкий знак; он так привык все оплевывать, что ему даже пришлось купить машину с «дворниками» внутри.
Словом, Маша и Карина отправились отдыхать на океан.
А в это время оставшийся в Таллине Крошка Тух-эс вышел из продуктового магазина и остановился у лотка, на котором были разложены чебуреки с кошатиной. Боря брал их с собой в театр, выходил в антракте на крыльцо и ел, а жир вытекал из-под пальцев и капал в раскрытый портфель с рукописями. Боря урчал, обсасывал пальцы и, насытившись до отвала, шел обратно в зал. Но сейчас он купил в магазине кило сахару, белый батон и пачку сливочного масла, что-то надо было с ними делать. Крошка Тух-эс разжал батон, запихал в него пачку масла и хотел было посыпать все сахарным песком, но не выдержал, прокусил пакет с сахаром и стал засыпать песок прямо в рот. Потом укусил батон с маслом и только после этого купил пять чебуреков с кошатиной.
– Ожидается выкидыш, – примирительно сказала Крошке Тух-эсу женщина, похожая на кошку, разодетую для циркового представления в юбку и кокошник.
– От кого? – попытался выговорить Боря, обсыпанный сахарным песком, прилипшим к сливочному маслу и крошкам булки; все вместе медленно застывало на лице, превращаясь в торжественную посмертную маску, на которую с тревогой смотрели воробьи, – но не смог ничего выговорить с набитым ртом, хотя и так не умел разговаривать.
– Если ты мне не веришь, то я тебе и не скажу, – обиделась женщина.
Крошка Тух-эс чуть не выронил горбушку: он так мечтал отдохнуть от красавицы Карины, с которой не мог расстаться из-за больной дочки Аделины, ждущей очереди в английскую клинику для ушивания желудка, где соглашались на операцию после того, как человек достигал двухсот шестидесяти килограммов, но Аделина весила только двести сорок два пятьсот, она еще могла стоять, правда стояла как бы все время на шпагате, потому что ноги не соединялись, не сходились, колыхаясь в волнах жира, растопыривая девочку, принужденную все время есть-есть-есть, чтобы добрать нужный вес во имя того, чтобы, наконец, после операции, обрести стройность. Боря понял, что отпуск потерян безвозвратно, цирковая кошка Людка уходила все дальше и дальше, и Крошка Тух-эс стал рвать на себе рубашку, потом вцепился в грудь и разжал ее, как совсем недавно разжимал батон и закладывал туда брикет сливочного масла.
Он упал на траву у магазина и в последнюю секунду успел пожалеть о том, что написал тысячи лживых рецензий о любимом театре и поставил тем самым под сомнение возможность быть отпетым в зеркальным фойе и унесенным на плечах ведущих артистов в аллею театральных деятелей, отложившись тем самым от аллеи журналистов – самой презираемой на городском кладбище, где даже шампиньоны брезговали прорастать сквозь дерн.
И только муж Маши, получивший медаль в Брюсселе за развитие метода получения эпитаксиальных структур арсенида индия с использованием МОС, спокойно пил пиво в недосягаемой от Маши дали, когда в него совершенно случайно, рикошетом, попала пуля террориста-смертника.
Общежитие на Старом Тиги
Общежития на Старом Тиги больше нет. Нам говорили, что там было Гестапо.
Продам тетради. Продам я книги
И поселюсь я на Старом Тиги,
Ах, шарабан мой, американка…
Я жила в университетском городе Тарту, на филфаке, как искусственный клапан, прижившийся в сердце. Я жила, чтобы жить, пережить, переждать, перестать – жить.
Лариса Бетина, похожая на помесь белки и зайца с выставленными зубами и подрагивающим носом, говорила, отведя мизинчик в сторону: «совершённый вид» или рассказывала сон, где у шкафа сидит грустная крыса и улыбается, и умывается, и пахнет подмышками.
Дорога ведет к общежитию красного цвета кирпичной морды. А-а, еще надо зайти в маленькую будочку под арочкой к коменданту, он там мечется среди хлопающих дверей и пропустит тебя, потом глухой четырехугольный двор с трещинами веток по стенам, потом дощатые переходы – болотце – из угла тянет тусклым запахом капусты, будто протекла бочка, и ручеек с кислинкой бежит к тебе, или в этой бочке засолили свинью, и ухо ее торчит над жижей, можно подтянуться, ухватившись за край, и обгрызть ухо-то от голода.
В комнате на первом курсе нас одиннадцать человек. И под нашей тяжестью, наверное, пол наклонялся и стекал к окну. Была семейная пара на островке железной кровати. Каждый вечер они ужинали. Он был худой, но рыхлый, она поместительная, чисто обмытая, как труп в деревне. Не уверена, что головы их выделялись на телах, о них не буду.
Они разрезали тугую, до отказа набитую селедку, она обмякала, выпускала внутренности и молоку из разжатого тела, они ели ее, выворачивая наизнанку, и облизывали тонкую кожицу.
И еще счастливая пара – у входа. У нежной ее половины чуткая кожа, что сминается и покрывается складками от сна; под ней таится скрытая жизнь – ее зародыши и личинки вылупляются наружу алыми, с белыми сосками, холмиками, покрывают широкое, прежде пустынное лицо. Мужественная половинка уютна и с вязаньем, в вязаном платье, она мажет на лицо подруги разведенный в воде зубной порошок, он подсушит холмики и вернет лицу неброскость степного пейзажа.
Ранним-ранним утром приходит в комнату наш сокурсник Степанов и вместе с нами ждет открытия винных магазинов. Руки шерстяные, как в варежках. Он помогает застегивать бюстгальтеры и подает разбросанные юбки. На нем огромное, ему по размеру, женское желтое платье, остриженное до бедер. Из-под него – мужские брюки. Волосы, свалявшиеся, как леденцы под подкладкой, выкрашены в есенинские кудри. Он люб нам тем, что разрушает стереотип пассивного гея: высок, аккуратные мужские глазки, как принято у героев боевиков, мускулы, бицепсы; косолапый, пружинистый, разваленный футбольный шаг. Степанов облизывает помаду на лиловатых губах, отстраняет мизинец от стакана с вином.
– Ах, сколько у меня бед, – доверяется Степанов, – хотел прочитать к экзамену лектюр, но вы же знаете, как меня травят. Прошу в библиотеке что-нибудь Мартина Идена – нету у них для меня, не дают. Дальше, пишу в заявке: Дэ – точка, Ка – точка. Мирон. Название произведения – «Пока что». И что же? Отказ, разумеется. Библиотекарь сволочь, чистый либералиссимус…
Зимой спали на матрацах, придвинутых к батареям, чтобы согреться. Не раздевались неделями, только расстегивали молнии на сапогах. Весной в комнате начинало пахнуть черноземом. Другие запахи отступали, забивались в ложбинки и складки тел и там уже оставались навечно.
Страшное, звериное обоняние не отпускает меня всю жизнь, и этот складочный запах чудится мне повсюду. Собаки часто принимают меня за свою, думают, что я колли или пудель. Нет, без мефистофельского завитка, пудель как пудель или терьер. Иногда устраивали танцы, в окно бросали бутылки на головы случайных прохожих и любовались осколками, переливавшимися при луне.
– Филфак пьет? – переспрашивал Лотман. – Господа, это невозможно! Нет, конечно, есть такой образ жизни, Пьер Безухов, Долохов, стоять с бутылкой на подоконнике. Но это свидетельство определенного интеллектуального уровня…
Лотман, родной отец филфака, влекомый комендантом общежития, входил в нашу комнату и видел на полу Степанова, пытавшегося ползком добраться до кильки, лежавшей рядом, но в недосягаемой дали трех сантиметров. Степанов полз одним ртом, даже одной нижней губой, тело его было неподвижно и мертво. Среди обрывков разорванного платья виднелись синюшные подтеки поцелуев.
– Господа, я не понимаю… – шептал Лотман.
– Что же тут не понимать, Юрий Михайлович, – отвечал обиженный Степанов. – Утро, вот и завтракаем.
Конечно, кто-то занимался делом. Валя Грыжина, всегда свежевспотевшая, утирающая лицо подолом, куда бы ни приходила, казалось, немедленно кинется мыть полы, – рожала на продажу детей. У нее ничего другого не было. Она носила туфли от 36-го до 39-го размера – какие удавалось выпросить у нас утром, перед лекциями. Рожать она уезжала куда-то в Псков, к богатым бездетным нанимателям, по кабальному сговору с неким детприемником.