СЛАВ ХРИСТОВ KAPACЛABOB - Кирилл и Мефодий
— Отомстить? — Константин поднял брови. — Ты ошибаешься, Ирина. Меня давно покинули и любовь, и жажда мести. Я многое понял и оставил мир с мелочными человеческими страстями. Порой лишь вижу образ одной чистой девушки, но он ничего общего с тобой не имеет. И сны мои спокойны и светлы...
— А я, я не могу уснуть! — горестно обронила она и. Словно стыдясь признания, опустила голову.
Константин уловил в ее словах горечь покинутой и отвергнутой женщины. Что-то теплое поползло к его глазам и растопило льдинки. Осталась синь летнего неба. Чтоб прогнать минутную слабость, он, ударив рукой о перила, продолжал:
— Однажды торговец пожаловался Соломону: «Повелитель, почему я не могу спать?» А мудрец ему ответил так: «Потому что совесть твоя нечиста!»
Это были тяжелые слова, Константин сам испугался их и решил уйти, но где-то в душе зазвучал голос справедливости: «Спроси ее, почему она молчит?» И он спросил. Впервые он видел Ирину такой — робкой, чем-то напуганной. Она не оправдывалась, не наступала, она проходила свой путь падения. И ответ ее звучал смиренно:
— Молчу, ибо целую твой голос. Теперь я понимаю, что потеряла и чем заменила потерянное, и совесть моя рыдает, а сердце разрывается при мысли о моих черных обманах, осквернивших дорогу к тебе. И если я здесь, то лишь потому, что хочу, чтобы ты забыл про мою вину. Камень грешных своих дней я буду нести всю жизнь одна. Прости меня. Константин, верни хоть надежду, что любишь меня...
— У тебя же есть Варда!
— Варда — это дурман для всех глупых и наивных, таких, как я. Много ли надо девушке, чтобы поддаться увлечению знатностью, особенно если эта знатность сама встает на ее пути и предлагает соблазны глупой суеты? Поверь. Константин, если бы ты был в Царьграде, этого не случилось бы...
— Ирина, ты хочешь свалить всю вину с себя и предстать передо мной единственным обманутым зрителем?
— Я зритель лишь сейчас, Константин... Участница игры, я поняла, что жажда славы, почестей и роскоши, страстное стремление обладать золотой диадемой были всего лишь химерическим сном, который рассеялся с наступлением дня. А днем я поняла свое одиночество и свое падение. Но я не буду тебе лгать, что поняла это уже в первое же утро — так было бы подло с моей стороны. Все это я осознала в последние дни моего прозрения — и ты остался моим единственным светом... Теперь я вырываюсь из страшного вихря, — вихря, который должен был возвысить меня так, чтобы все завидовали мне...
— Вихрь забросил тебя в постель сына Варды...
— Таков был путь в мир моей мечты, я стала снохой сильнейшего человека империи...
— Снохой ли?
— Я понимаю, ты хочешь растоптать, унизить меня. Ты видишь во мне лишь опозоренную, ненавидимую тобой женщину, но одного я хочу: чтобы ты не забывал, что я пушинка, которой довольно и ладони, если ладонь желанная и любимая, но я могу быть гневной тучей, низвергающей молнии на своего врага. В дни падения у меня было достаточно времени, чтобы понять все их хитрости и козни, я могу быть и любезной, и злой, если надо, но, разумеется, только за их спиной. Единственно с тобой могу я быть прямой, ибо ты знаешь меня бесчестной, а я ведь приехала исповедоваться и найти путь к тебе. Прости меня, и ты будешь иметь все, что имею я.
— Да что же ты имеешь?
— Страшную власть!
— И кесарева сына в постели...
— Что он для меня? Грубо отесанная ступень на пути вверх, пустое облако без грома и дождя, которое не может даже бросить тень на спаленные травы, искусное орудие в чужих руках, ножны для меча, пылинка на моей золотой туфельке, о которой он может лишь втайне грезить, шоры для простонародья. Вот что он для меня. И я не хочу, чтобы ты связывал меня с ним даже в мыслях, ибо он не дотронулся до меня ни разу со дня благословения патриарха. Это ты должен знать во избежание лишней ненависти. Обвиняй меня, но за отца! Им я владею, и он мной гордится!
Все это Ирина выпалила одним духом, сквозь зубы, с какой-то отчаянной решимостью. Лишь сейчас Константин понял, насколько низко пала эта одновременно близкая и чужая женщина, отделенная от него стеной подлости, женщина с двойной душой. Он смотрел на овальное лицо Ирины, на тонкие брови и длинные опущенные ресницы, на чуть приподнятую, как у невинных детей, верхнюю губу и с болью обнаруживал за этим лицом мелкий мир, зараженный всеми грехами и соблазнами дьявола. И он испугался... Испугался за себя и за окружающих. Она опустилась на дно, а там уже ничто не остановит человека. Когда он намекнул ей о муже, то сделал это не из ревности или ненависти к бедному Иоанну, он хотел только понять, как далеко она зашла и истинна ли молва о связи ее со свекром. Не подтверди она эту молву, он ее простил бы, ибо сострадание к несчастному сыну кесаря, этот человеческий, некорыстолюбивый поступок, могло бы увенчать Ирину ореолом святости. Но она столь бесстыдно обнажила свое нутро!.. Константин поднялся ступенькой выше и сказал ей через плечо:
— Вернись обратно, Ирина!.. Уходи!..
Но она не тронулась с места, не поняла, что пришел миг расставания. Трудно было поверить, что все кончено.
— Ты ведь называл меня звездой!
Да, он назвал ее так в одном своем стихотворении.
Они сидели тогда в саду Феоктиста. Константин мял в руке пергамент, вобравший дрожь молодой души, и не находил сил преподнести его ей. А теперь?
— Погасшая звезда — не звезда для меня больше!..
Слова ударили прямо в сердце Ирины, но все-таки мысль о том, что ее отвергли, еще не овладела ее сознанием.
— Я пришла к тебе просить, — сказала она. — Я протянула руку, а ты опускаешь в нее холодный камень...
— В твоей груди давно холодный камень вместо сердца. Уйди...
— Ты прогоняешь меня?
Ее удивление было столь велико, что Константину стало жаль ее, но только на мгновение. Для него уже не существовала кающаяся Ирина. Внизу, у лестницы, стояла гордая и властная женщина с душой цвета воронова крыла. Снежинка на крыле растаяла бесповоротно. В глазах женщины было глубокое презрение. Это презрение может убить любого. Константин начал подниматься, но вдруг замер. Его остановил сдавленный крик. Иоанн!.. Он стоял в тени старых самшитов и с каким-то безграничным злорадством смотрел на жену. Его сгорбленная фигура была похожа на подушку, криво перетянутую шнуром из дорогой парчи. В тени лицо было неразличимо, виднелись только глава и зубы. По-видимому, он слышал разговор: тело его тряслось, он кричал, и слова его обдавали Ирину ядом злости. Иоанн торжествовал. Он видел жену униженной, презренной, низвергнутой, нагой и растоптанной в пыли монастырского двора. Прорвалась злоба, перемешанная с жалостью к самому себе и с болью: назревший нарыв лопнул под острой иглой — презрением в словах Ирины о «ступени на пути вверх». Недостойные сравнения, порожденные желанием вернуть любовь другого человека, привели Иоанна в бешенство. Его дрожащая рука была поднята, слова катились по мостовой, как камни, которые бросают в беспредельной ненависти. Ирина уже исчезла в тени галереи, там, где были комнаты для знатных гостей, но Иоанн продолжал кричать, ослепленный собственным унижением и болью. Крики могли привлечь внимание людей, поэтому Константин поспешно отвел его в свою келью.
9
Климент старательно осваивал новую азбуку. Красивые знаки ложились на пергамент, по-своему воссоздавая мир. Слово божье пока еще ничего ему не говорило. Этот узор знаков, способный передать все оттенки родного языка, наполнял молодого послушника благоговением к их создателю. Когда он еще жил с отцом в пещере над Брегалой, он удивлялся работоспособности и упорному труду отца. Сидя среди выбеленных кроличьих шкур, деревянных обложек новых евангелий и тропарей, маленький Климент усвоил приемы собирания страниц в книги, исписанные отцовской рукой любовно и тщательно, сам клал лист в деревянные тиски, сам резал, чтоб потом сшить и привести в порядок — как слова в них. В нем появилась страсть к книге. Рождение книги было для него праздником. Он подолгу носил ее с собой, рассматривал, старательно поправлял концы страниц, прибивал к окладам золотые, серебряные или бронзовые застежки, чтобы книга не коробилась, вечером клал у изголовья, чтоб была рядом и благоухала запахом кожи и красителей. Мастерская в монастыре стала благодатным полем для реализации его способностей и желаний. Молодые иноки с большей охотой бродили около женского монастыря, расположенного неподалеку, чем занимались выделкой заячьих шкурок и изготовлением красителей. Тиски сломаны, ножи тупые, длинное и узкое помещение забросано хламом...
Климент засучил рукава — и через несколько дней все сверкало. Потолок был красиво расписан, стены тоже. Те, кто создавал книги раньше, до его прихода, работали старательно и со вкусом: в одном углу Климент обнаружил резак, весь в паутине, на высокой полке — массу горшков с высохшими красителями и затвердевшим клеем. Хорошо, что помещение находилось под самой крышей, было сухим и светлым. Создатели книг умудрились отодвинуть одну из каменных потолочных плит — чтоб небо и солнце входили в мастерскую. Вероятно, мастер был человеком изобретательным: плита сдвигалась без особых усилий — система блоков и колес приводила в движение два рычага, те поднимали здоровенную дубовую раму, на котором лежала плита, и крыша точно рот разевала. Оттуда входило солнце и заполняло помещение светом до самого заката. Летом в мастерской было довольно душно, особенно после обеда, когда каменная крыша накалялась, но это не пугало молодого послушника — достаточно было сбросить рясу и остаться в белой льняной рубахе. На чердаке он обнаружил множество икон, и среди них прекрасные, совершенные; некоторые были не закончены. Наверное, готовые прятали и начатые бросали во время преследования иконопочитателей. Климент выбрал самые красивые и подарил философу. Скромная келья Константина вдруг стала богатейшей кладовой красоты и святых ликов. Часто, беседуя в окружении этих бесценных творений рук человеческих, они чувствовали себя близкими великим мастерам, оставившим свой труд на земле. От отца Климент унаследовал и дар художника. Там, в пещере над Брегалой, он был всего лишь помощником и даже не пытался создавать свои произведения на гладких липовых досках. Он готовил полимент, краски на корней и трав, разводил их на яичном желтке с квасом. Одежда его впитала запах льняного масла, но кисть не слушалась настолько, чтобы вселить в него уверенность, необходимую для создания собственной иконы. Только в монастыре, глядя на неоконченные сцены из Священного писания, он загорелся желанием рисовать. К своему удивлению, послушник обнаружил, что увиденное к услышанное от отца не пропало бесследно, а живет в нем. Когда он окончил свою первую икону и она оказалась ничем не хуже иконы старого, неизвестного мастера, его радости не было конца. Первым зрителем был Савва. Он не стал убеждать Климента в красоте произведения, а, пристально рассмотрев икону, повернул ее к стене.