Паскаль Брюкнер - Горькая луна
— Но почему именно я, а не другой? Почему не Беатриса?
— Я начал и закончу с вами.
— Вы не ревнивы?
— Я не сержусь на Ребекку, она ищет на стороне то, что я уже не могу ей дать. Просто я кооперируюсь с этими зигзагами, вместо того чтобы терпеть их.
Я сказал, задыхаясь:
— Будь по-вашему, вы меня заманили в ловушку, я согласен на этот раз. Но знайте, что я остаюсь по собственной воле. Вы меня не испугаете, я вас знаю, мне известно, что я ничем не рискую, и это я сам, Франц, только я сам даю вам разрешение рассказывать, вы поняли? Вы целиком зависите от моей воли.
— Я в этом никогда не сомневался, Дидье, ведь я раб ваших решений. Вы мне не поможете?
В глазах его сверкал насмешливый огонек. В очередной раз я попался на его гнусную уловку: мной овладело полное уныние, и, хотя негодующие, разящие реплики продолжали осаждать мой мозг, я ощущал громадную усталость во всем теле, как после страшного, непоправимого поражения. Во мне родилась ненависть к этому кораблю, державшему меня в плену нежеланного общества, и я почти сожалел о самолете, который за несколько часов благополучно доставил бы нас в нужное место. Я бездумно помог Францу сесть: он был невероятно тяжелый и мускулистый — мне стоило величайших трудов устроить его спиной к подушкам.
Подходящего кресла не было, а постель была слишком узкой для двоих. К большому своему неудовольствию я вынужден был пойти за каталкой, укрытой в ванной, отогнуть подголовник и водрузиться на нее, блокировав ручное управление из-за килевой качки. Эта перемена ролей только усугубила мое скверное самочувствие. Я заранее изнемогал при мысли о похождениях Франца, он будет разглагольствовать с прежним фанфаронством, уверенный в том, что его жизнь недоступна моему пониманию, поставив меня в ситуацию пассивного слушателя. Каюта Ребекки была более кокетливой и ухоженной, чем у мужа. Здесь даже были цветы. На этажерке стоял чайник со штепселем, чашки и пакетики лежали на эбонитовом подносе.
— Вот увидите, это будет недолго, к ужину я управлюсь. Приготовьте нам чай.
И, как накануне, болтовню паралитика сопровождало бурление закипающей воды.
Соединившись, влюбленные рассыпаются в прахЯ вам уже говорил вчера, мы с Ребеккой потеряли вкус к тем отвратительным чудесам, которые опьяняли нас больше года. Этот телесный шабаш придал второе дыхание нашей паре, хотя и не спас ее от тленной судьбы. Наш кредит похоти подходил к концу, что предрекало нам неизбежное банкротство. Теперь я знал, что иллюзия совместной жизни должна развеяться. Мне же предстояла битва — отделаться от женщины, которая меня еще любила. Я страдал от несчастья быть в несогласии с самим собой, столь частого у мелких буржуа, и слишком верил в любовь, чтобы удовлетвориться тем пресным уровнем, к которому скатилась наша связь. Верность другому — слишком дорогая цена, требующая компенсации в виде равного возбуждения: человек, получив право на эксклюзивное предпочтение, берет на себя неподъемную ношу заменить собой всех мужчин, всех женщин, которых устраняет само его присутствие. Задача невозможная: никто не обладает сложностью и разнообразием мира. Я стал ненавидеть тревожную верность страстной любви, противопоставляя ей радостное порхание мотылька или просто холостяцкое отсутствие эмоций. Я вновь обрел чувство семейное по преимуществу, уже испытанное с прежними моими подругами: обледенение энтузиазма до усталости.
И потом, в жизни есть такой период, когда любая связь становится предсказуемой, включая и ее деградацию: опыт запрещает нам искать новое чувство, убивает в нас свежесть блаженного неведения. Я уже говорил вам: меня привлекали изменения ради изменений. При мысли, что в любой час дня и ночи, пока я чахну наедине с Ребеккой, люди веселятся, хмелеют, танцуют, кровь моя вскипала, положение пленника приводило в бешенство. Париж разъедал меня своими исступленными ритмами, которые словно приказывали мне действовать, двигаться. Ребекка ужасалась буйству моих желаний и в попытке пресечь их проявляла такое же упорство, как я — в стремлении их реализовать. Она искала ссоры со мной под любыми пустейшими предлогами, и мы ругались в духоте нашего семейного алькова, как две осы убивают друг друга в горшке с медом.
Ничтожной малости могло хватить, чтобы наша мелодрама не обернулась трагедией: пусть бы Ребекка посмеялась надо мной, завела постоянного любовника, выказала больше независимости. Но неуступчивость, наивность сделали ее падение стремительным. Поначалу в моих жестоких выходках не было злого умысла, я ее проверял, перебирал гадости, как перебирают жемчужины четок, не имея готового сценария. Я выпускал стрелы наугад и не знал, достигнут ли они цели. Обидчиво реагируя на слова, она поощряла мой скверный характер и стала орудием собственного краха. Часто говорят, что ненависть — изнанка любви. А если наоборот? И пылкое чувство — всего лишь передышка между двумя битвами, перемирие, время чтобы перевести дух? Кроме того, в зловещей монотонности зла таится больше напряженных страстей, чем в любом проявлении похоти. Домашняя сцена обретает идеальный масштаб, когда становится целью в себе, убыстряющей действие, порождающей всякого рода обстоятельства и детали, которых долго пришлось бы ожидать в безмятежной жизни. В мерзости достигаешь такой степени совершенства, что предшествующее обретает трафаретный вкус. Ведь и любовь я воспринимал лишь в форме постоянной эскалации — теперь же лишь возобновляющиеся перипетии, театральные сцены, ссоры, примирения могли поддержать во мне сердечное беспокойство.
Я имел над Ребеккой преимущество нападающей стороны; она отчаянно защищалась, но тот, кто отказывается от инициативы, в конечном счете пятится назад. Всем своим существом я был готов к насилию; мельчайшая провинность — упавший на ковер сигаретный пепел, плохо положенная телефонная трубка, опрокинутый стакан — вырастала до грандиозных размеров, влекла за собой самые грубые оскорбления. Причина и следствие были несоизмеримы, но мои чувствительные нервы сразу отзывались: я впадал в ярость мгновенно. Ребекка отвечала мне. Мы начинали трубить в воинственные фанфары. В гневе она становилась вульгарной, разболтанной — это раздражало меня и умаляло ее красоту. Мы выливали друг другу на голову ушаты помоев, за словами следовали удары, ссора вырождалась в драку, мы рвали наши письма, одежду, книги, потом, вымотанные донельзя, дрожащие от бешенства и ненависти, обруганные соседями, которым надоели наши постоянные стычки, валились на постель, как двое обессилевших клошаров.
Веселость одного казалась оскорбительной другому; мы в ней подозревали западню и выносили друг друга лишь в атмосфере обоюдной угрюмости. В свою очередь, эта угрюмость становилась оскорблением, если затягивалась надолго. Иногда за столиком кафе или ресторана возникала пауза — тяжелое, враждебное молчание длиной в полвека, которое расползалось, словно газ, поднималось к потолку, парализовало нас, забирало в плен: война была объявлена. Эти минуты безмолвия, чреватого горькими жалобами, застарелыми упреками, нагляднее всего демонстрировали упадок нашей связи.
— Быстро пошли смотреть телевизор, — бросал я в таких случаях, — по крайней мере, нам не придется разговаривать.
Как все пары, мы использовали почти как наркотик малый экран и кино, эти матримониальные радости, позволяющие супругам дольше терпеть друг друга, не прибегая к речи.
Я слишком часто, удручающе часто видел ее. Если бы мы хоть иногда разлучались, она смогла бы обрести вдали от меня ту роскошную плотность, которую теряла в общении со мной. Но мы оставались вдвоем. Я ненавидел пресную пишу наших угасающих дней, невыносимое чередование работы и любовной повинности. Она мне говорила «твой характер, твой эгоизм, твои мании», я отвечал ей «фатальная судьба пары, неизбежный крах совместной жизни»; иными словами, она ссылалась на частный случай, я же возвращал ее к метафизическим проблемам, ставил у подножия непреодолимой стены. С целью больнее ее поддеть, побудить расстаться со мной, я без конца растолковывал ей всю лживость семейного положения:
— Наш романчик питается собой: эта автаркия сродни голоду. Некогда существовали препятствия, религиозные или социальные конфликты, которые повышали ценность союза, делая его уязвимым. Некогда самой изумительной причиной любви была сама опасность любви. Безрассудность разжигала страсти, которых наша безопасная эпоха никогда не узнает: счастливые, не столь уж далекие времена, когда любовь была синонимом риска. Сегодня наши чувства умирают от пресыщения, даже не изведав голода. Вот почему влюбленные так печальны: они знают, что у них нет других врагов, кроме самих себя, что в них источник и одновременно усыхание союза. Кого обвинять, увы, кроме «нас двоих», и что горше убийства дорогого человека, который страдает в силу простого факта, что вы живете вместе?