Григорий Ряжский - Подмены
Действительно, получалось несколько глуповато: наряду с объективной странностью своего не слишком разумного предложения, он, сын покойного отца и пасынок здравствующей мачехи, временно ослеплённый переделом семейной истории, совсем не подумал о вещах вполне бытовых. О том, например, что живут они в коммуналке, что сам он спит и внеурочно трудится в одном и том же малоприспособленном для полноценной работы пространстве. И что, кроме одинокой вдовы из Свердловска, у него, между прочим, имеется семья, которая, если что, в упор не воспримет ещё одну подселенку в качестве полноправной семейной единицы.
«Господи, ну куда же всё девается, когда моя рука оказывается у неё в промежности? – подумал вдруг Моисей. – Вся эта чушь, идущая от неё, эта её озлобленность на целый мир при всей лёгкости характера и весёлости нрава… Отчего, прежде чем включить мозг, нужно непременно сказать „нет“ и лишь потом только сопоставлять последствия бездумных выплесков своей психически излишне подвижной натуры? Может, и правы братья-чекисты, что лоб клеймом прижгли: им ведь не только с инодумцами бороться наказали, им ещё команду спустили родину от идиотов, наподобие меня, ограждать».
– Ладно, – махнул он рукой, – иди, Вера. Будем считать, поговорили.
А в общем, она была права. Хотя правоту свою объясняла словами отвратительными и не по-доброму. С другой стороны, Веруню тоже можно понять, тем более когда та, отбыв срок в обойме милых бездельниц, равно скучавших при научных мужьях, разом перешла в разряд добытчиц первой руки.
К тому времени не слишком серьёзный ремонт, затеянный Моисеем Наумовичем, успешно завершился. Комнату, в которой обосновались Анастасия Григорьевна и Лёка, удалось вполне разумно поделить на две практически равные половины: та и другая получились при окнах, благо их имелось два, и каждая – со своей входной дверью. Лёка был доволен не просто, а очень. При расставании, когда уже завершал перенос пацанского имущества на новые личные метры, от избытка чувств даже чмокнул бабушку в нос. Та растаяла от приятной неожиданности, учитывая, что её поздний внук до момента переселения не слишком жаловал её ласками. Для Лёки же каждый лишний свидетель взросления уже становился чувствительной помехой в любых его молодых делах, особенно если к тому же числился ещё и в ближайших родственниках. Правда, совершенно никаким из его занятий не мешал отец. Тот хотя и дёргался порой по ерунде, однако особой активности в отношении отпрыска не проявлял, всё ещё дожидаясь от сына точки окончательно мужеского созревания. Когда-то Моисей Наумович решил для себя, что отсчёт крепкого отцовского влияния он начнёт со времени, когда подоспеет нужда определиться с дальнейшей учёбой. Оставался год с лишним, и Дворкин, понимая, что неловким вмешательством в личные дела сына он лишь нарушит становление хрупкой, ещё не оформленной, как надо, Лёкиной души – и даже не самóй, а предвестия её, – отмежевался, исподволь наблюдая, как тот, беря на пробу, выщупывает тут и там первые, пока не слишком податливые ещё кусочки окружающего мира. Именно за этим, понимая устройство юного разума и молодого организма, отец отделил сына от недремлющего тёщиного ока.
Он сгрёб ошмётки в кучку и, оставив её на подоконнике, вернулся за стол. Решил, напишет коротко и строго по существу. Иначе сам же себя и загонит в те дебри, из которых едва ли потом сумеет выбраться. Он писал:
«Здравствуйте, милая Анна Альбертовна!
Признаюсь, что письмо Ваше застало меня врасплох. Сразу скажу – верю каждому написанному Вами слову, как не беру под сомнение и прочие Ваши предположения и мысли, насчёт которых Вы уверены не вполне. Впрочем, важно не это, а совсем другое. Главное, что я извлёк из Вашего подробнейшего рассказа, это то, что в итоге отец не совершил ничего предосудительного: он не предавал маму, как думал я все эти годы, и, перенеся тяжелейшую болезнь, ничего и никому о ней впоследствии не сообщил. Он же, будучи благородным человеком, не рассказал мне и другой правды, той самой, единственной, зная которую я, скорей всего, не повёл бы себя так, как пришлось поступать мне при его жизни. Мой отец, исходя из Ваших слов, принял удар на себя, заплатив дорогую цену ради того, чтобы не опорочить память матери в глазах сына. И теперь, узнав истинное положение вещей, я приношу Вам, Анна Альбертовна, глубочайшие извинения. Надеюсь, Вы простите меня, понимая, что поступал я так не от прямой низости характера, а лишь не умея одолеть в себе сына своей матери. Не хочу говорить о маме, Бог с ней, наверняка и на её долю в той жизни досталось немало. Допускаю, что обстоятельства, в какие мама оказалась зажата, стали для неё неодолимыми тисками, и сама она оказалась недостаточно сильна и верна, если уж на то пошло. Прошу Вас, не забывайте и её могилу – кроме Вас и меня, присмотреть за ней некому, но Вы – там, я же, к сожалению, слишком далеко. Буду Вам признателен и постараюсь Вас не забывать.
Ещё раз примите мои извинения, от и до, и ещё раз благодарю Вас за Ваше мужество, стойкость и любовь. Я бы в случае нужды непременно хотел очутиться в руках врача, таких же заботливых, как Ваши.
С искренним уважением, Моисей Дворкин.
P. S. И прошу Вас, не думайте об имуществе и любых средствах, которые Вы предопределили в качестве Лёкиного наследства. Проживайте всё без остатка, и, если будет необходимо, мы с радостью поможем в любой Вашей нужде».
Письмо он отправил тем же днём. Вышел освежить лёгкие, продув их злым мартовским ветром. Заодно и конверт бросил в почтовый ящик. Всё ещё злился на себя за тупоумие, за непозволительную эту недоразвитость, походя осмеянную отнюдь не тонко устроенной Верой. Действительно, чего надумал – при двух особах женского пола завести в доме третью, ещё одну бабушку, совершенно всем им чужую. Но вместе с тем там, внутри, в далёкой потайной серёдке шевельнулось вдруг нечто тёплое, от которого ему сделалось приятно и хорошо. Точней, перестало быть плохо. Чувство было родным и знакомым, хотя казалось, что и навсегда забытым. Он понял – оно шло оттуда, это ощущение, из недавно прочитанного письма, присланного незнакомой, по сути, женщиной. И слова в этом письме были именно такими, от которых он за последние пятнадцать лет почти успел отвыкнуть. Дома у него, особенно с появлением княгини, всё больше общались по делу. Лёгкость в улыбках и словах, та притягательная воздушность, что существовала между ним и его Верочкой в первые годы брака и которая так нравилась Моисею, отползала тихо и неприметно для обоих, добравшись ко дню Лёкиных выпускных экзаменов до точки насыщения раствора. А там уже что сахар, что соль – как ни старайся, оба растворению в такой среде не подлежат. Определённо перенасыщенный раствор – вот что отныне представлял собой брак Моисея Дворкина и гастрономовской завотделшей Верой Грузиновой-Дворкиной.
К началу семидесятого она и на самом деле карьерно подросла, перейдя из замзавов в чистые завотделы. И не только потому, что в начале зимы шестьдесят девятого уступила наконец Додику Бабасяну в его умеренно-настойчивых домогательствах: ещё и оттого, что постепенно начала соображать в деле, к которому была приставлена. Правда, началось с элементарной должностной подставы, самим же Бабасяном и организованной. Тот, имея дубликат ключей, ополовинил как-то кондитерский запас, чисто из педагогических соображений, переместив часть конфетной продукцию на другой склад. И предъявил несоответствие по факту внутренней сверки.
– В милицию, наверно, надо, Давид Суренович? – перепугалась тогда Вера, припёртая директором к стенке.
– Можно и так, – легко согласился Додик, – если хочешь, к примеру, на пятерик присесть.
– Я возмещу, – попробовала отбиться она, – я у мужа попрошу. Или сама отработаю со временем.
– Ну это само собой, – пожав плечами, согласился Додик, – а пока иди, вноси в кассу, минут сорок у тебя есть. После кассу сдаём и привет – инкассация у нас к вечеру, разве не в курсе?
– А на сколько там? – Веру продолжало трясти, но надежда оставалась.
– Там – на сколько у тебя нету, помноженное на тринадцать, – печально покачал головой Додик, кончиком платка тщательно избавляя объёмный рыхловатый нос от лишнего мусора. – Не думал, что с тобой такое получится, Вера. Ты ведь у меня в самых надёжных с первого дня ходишь: настоящая профессорская жена, шутка ли.
В первый раз Давид Бабасян отымел Веру Грузинову-Дворкину именно в этот драматический по накалу вечер – сразу после закрытия гастронома, у себя в кабинете, на диване, чем-то неуловимо напоминавшем тот, что размещался в кабинете второго секретаря Воркутинского райкома. Такой же чёрный и просторный, хотя из заменителя, чуть продавленный и с неотъёмными подушками. То была благодарность за спасение сотрудницы от темницы, ради которой директор Бабасян уладил недостачу из внефондового резерва, образованного из Вериных же конфет. Сладкое вообще было его слабостью, и он знал, как с ним разобраться. Само собой, Вера Андреевна была не первой растратчицей пищевого продукта: время от времени случались во вверенном Бабасяну торговом подразделении и другие жертвы-недоучки приятного пола. Но лишь она единственно из всех была натуральной профессоршей, супругой научного человека, доктора больших наук, возглавлявшего кафедру сопротивления важным материалам. Желанней такой женщины могла быть лишь красиво наряженная тётка из телевизора – хоть от погоды, хоть от новостей, хоть от спокойнойночималышей. И то и другое было практически несбыточной армянской мечтой, и даже больше – условно национальной идеей, пожизненно востребованной и соединённой наконец с предметом тайной директорской страсти.