Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра"
– Паш, я вот думаю, сколько тут батрачить, чтобы килограмм двадцать ушло?
Отвечать не хотелось.
– Спишь, что ли?
Павел и правда задремывал. В полусне рассказывал Асе про Митю, что нашел «пацана». Та ему отвечала: «Крест надел, вот и дела пошли». При этом в ее глазах под ресницами плескалась веселая Ладога. Вдруг Павел резко сел на кровати.
– Ты чего? – приподнялся Бородатый.
Ведь я ее не видел целый день!
– Как думаешь, все уже спят? – спросил Павел.
Бородатый посмотрел на него, как на помешанного, и отвернулся к стене.
Неужели я влюбился? Павел прикрыл глаза и увидел, как Ася смеется и ей вторят чайки.
Глава 6
Вдоль дороги с едва зазеленевшими обочинами высыпала мать-и-мачеха. Ехали в «буханке» с маленькими окнами, в углу трясся мешок с нарезанным хлебом. Четки отбивали по лобовому каждые пять метров. Бородатый ойкал, подпрыгивая. Недоволен, что Павел с ними напросился. Павел сидел сзади на скамейке, закрыв ладонью макушку, чтобы не биться на ухабах головой. Ася пыталась разговорить водителя, с которым уже ездила вчера. Пихты ветками мели крышу. Павлу хотелось, чтобы все исчезли. Все, кроме Аси.
К Воскресенскому скиту подъехали с торца. Постройки здесь были бордовыми с белой окантовкой. Ася сказала, что с воды впечатляет больше, там лестница сразу ведет к колокольне и в нижний храм. Павел, все еще вялый спросонья, был рад поработать на воздухе. Их встретила тетка из трудниц, сын которой стал монахом и пек просфоры для братии, а раньше играл в хоккей. Павел спортом интересовался мало – раз в два года, когда все трепались про Олимпиаду, у кого сколько медалей, – фамилия хоккеиста ничего ему не сказала. Но он вежливо кивал, глядя в плаксивые глаза. «Теперь вот мне сыночка не посрамить», – у тетки не было передних зубов, она улыбалась одними губами.
У Павла крутилась на языке фамилия Пети: решил выбрать момент и спросить тетку. Еще хотелось не потерять из виду Асю.
Пока Павел черпал воду из колодца, плескал из ведра в большие бутыли, которые трудник с лиловой запойной физиономией увозил на тачке в храм, наполняя чан к молебну, Бородатого, как самого крепкого, отправили колоть дрова. Сначала ритм был рваный, перемежаемый уханьем и матом, потом дело пошло на лад. Павел крутил колодезное колесо. Под ногами чавкала непросохшая земля. Вода в колодце по весне стояла высоко: черная, смолянистая, она растягивала отражение Павла кругами, когда тот с брызгами плюхал ведро.
Из храма вышли двое рабочих в синих комбинезонах. Один высокий, с пушистыми рыжими ресницами, второй в возрасте, с брюшком. Сняв резиновые перчатки, попросили напиться. Говорили с сильным финским акцентом. Объяснили Павлу, что сначала поменяют проводку на всем скиту, потом приедет другая бригада – установят насос, чтобы не доставать вот так вручную воду. Раньше весь сезон здесь подрабатывали местные – вон их избушки. И правда, за парадными воротами скита виднелась пара хлипких деревянных домиков и один новый, двухэтажный, оштукатуренный. Над его крышей разматывался дымок.
Тот, что с брюшком, попросил Павла щелкнуть их на телефон «для жены»:
– Осталось пьять объектов. И домой.
– На Смоленский поедете? К старцу?
– Не знаю, пьять объектов провести и назад.
Павла царапнуло вот это «объект» вместо «храм». Захотелось растолковать финну, что слово грубое. Хотя что тут такого? Он и сам бы раньше так сказал.
Вычерпав, как ему казалось, половину колодца, взмокнув, о чем напомнил задувший с причала северный ветер, Павел вошел в храм. Бородатый уже уехал в Работный дом все на той же «буханке». Павел решил, что пройдется пешком. Семь километров – дело невеликое, и прежде тетку надо поймать, расспросить. Кто знает, куда завтра пошлют.
В храме финны как раз тестировали освещение, включая попеременно свет в алтаре и приделах. Алтарь был фарфоровый – белый с золотой каймой. У бабы Зои хранился такой сервиз («гэдээровский»), который Павел все грозился продать на «Авито». Шкафы в их старой московской квартире ломились от барахла, особенно азартно баба Зоя принялась «копить» после смерти деда. Когда впервые назвала внука Петей, Павел понял: она хочет показать брату, что нажила для него, для них. Врач, приходивший к бабе Зое, посоветовал Павлу вещи не трогать: «Дождитесь». Деликатно, зло.
Финны сказали, что тетка, скорее всего, прибирается в нижнем храме.
Поеживаясь, Павел спустился по кривой каменной лестнице. В нижнем храме, желто-белом, как из костей сложенном, Павлу стало не по себе. Трепетали свечи, эхо каждого его шага возвращалось, сделав круг. Впервые Павел стоял в церкви один. Тетки нигде не было. Собрался назад, но там, где обычно алтарь, показался еще один проем, отделанный серым камнем. Там, что ли, теткино рабочее место? Павел задумался, можно туда или нет: когда отпевали деда, с ним была баба Зоя, на похоронах бабы Зои крутилась деловитая старуха, которая направляла его, шамкала: «Поклончик клади, в лобик ее целуй, там, где бумажка».
Шагнул в полумрак. В свете лампады колышется узкий силуэт, справа полка или скамья. Или гроб? Пахнет какими-то знакомыми цветами.
– Это кувуклия, как в Иерусалиме. Гроб Господень, знаешь? – Ася оборачивается, протягивает ему руку. – Я тебя ждала.
– Зачем?
– Вот кисточка, осторожнее, она в масле. Помажь мне лоб. Ну, крест поставь просто.
Ася сдвигает шапку ближе к макушке, Павел касается кистью ее лба, свет лампады золотит масляное пятно. Они стоят и видят только желтые блики в глазах друг друга. Павел судорожно сглатывает.
– Можешь прижаться лбом к моему. Мне тебя мазать не полагается. Давай, хуже не будет.
Прикосновение Асиного лба прохладное. Ася дрожит: наверное, замерзла, пока возилась тут с цветами – на гробе лежит белый пушистый венок. Павел берет в руки ее лицо, как недавно пригоршню воды у колодца, выплескивает на себя.
Ася отстранилась первая, бесшумно вышла. Спеша за ней, Павел поймал на себе десяток колючих взглядов с церковных стен. Удивился, что на улице все еще светло. Но во дворе Аси не было. Что там она говорила в темноте? Слова только сейчас выстраивались в ряд: рассвет, бухта, завтра, постучусь, выходи.
В бывшей финской казарме было тепло. Чтобы не привлекать внимания, Семен затемно привозил сюда дрова и начинал топить. На Келисаари, как называли Оборонный остров карелы, он заезжал все чаще. Работы на Центральной усадьбе вовсе не стало: даже на электрику настоятель пригласил иностранцев, которых в русско-финскую гнали отсюда в шею. Митрюхин надумал уезжать. Жену его, Таньку, оставили не у дел: в Сортавалу перевели даже начальные классы, а старшие с конца девяностых на Валааме не обучались. Танька со своим педагогическим могла бы в экскурсоводы податься – да и туда охотнее брали приезжих, на сезон. Зимой монахам, видите ли, покой нужен.
Таньку Семен знал с ее рождения – Евгения, Женечка, родила ее здесь же, без отца, без мужа. Саму Женечку перевели в восемьдесят четвертом в Видлицу с другими инвалидами, дочка с ней уехала. Потом Танька вернулась на остров одна, взрослая, злая. Устроилась учительницей. Долго Митрюхин ее добивался. И теперь под каблуком жены едва дышит.
Еще десяток мужиков из местных, своих, бродили не у дел. Стянули кошелек у паломника, телефон чей-то подрезали. Дед Иван «от греха» перебрался к волонтерам спать. Корзины его больше никому не нужны – поставили в кельях системы хранения из «Икеи». Но дед как-то выживает. Говорит, всё лучше, чем в колонии. Когда он, горбатый, какой-то пришибленный, прибыл на остров, Летчика уже похоронили, да и не больно-то верилось, что у героя может быть такой сын. Но Иван все деньги ухнул на памятник с красной звездой, на табличке санитарок благодарил поименно, никому сомневаться не дал, что их Летчик – Колошин Юрий Иванович. А как постарел дед Иван, вроде и похож стал чем-то… Семен ему за магазинной всегда ходил, сивуху дед не жаловал, вроде как, нахлебавшись по молодости, туберкулез заработал. В это воскресенье из-за деда Ивана, не желавшего даже растереться самогоном, Семен лаялся с продавщицей до самого причала. Раньше она за них была: и после закрытия отпускала, и, самое главное, в долг – переметнулась, значит.