Сергей Шаргунов - Книга без фотографий
Пиво было ополовинено, позвонила жена.
— Он разболелся. Сейчас была «скорая». Едем в больницу.
— Господи, помилуй!
Охранник открыл мне дверь зеркальной машины, сам уселся впереди.
— На Маяковку, — сказал я.
— Слышали? — спросил водитель.
— Что?
— Уже по новостям говорят. Убрали вас. Он сделал радио громче.
— До Маяковки-то довезете? — спросил я задорно, скрывая разверзшуюся пропасть. На Маяковке оба вышли.
— Всего хорошего, — пожевал мертвый воздух Николай.
— Жизнь длинная. А вдруг еще пересечемся? — Анатолий усмехнулся.
— Мужики! Один вопрос. Я вам каким показался? Я вас не напрягал? Я хорошим человеком был?
— Был… Будешь! Какие годы твои! — хихикнул шофер.
— Парень ты нормальный, — продудел охранник. — Чувственный малость.
— Чувственный?
— Что ты думал, мы разных слов не знаем? — сотрясся Толя. — Чай, не крепостные.
— Да я разве простым не был? Я же с вами все время по-братски… я по чеснаку хотел…
— Это и плохо, — сказал охранник и совсем насупился.
Мы обнялись. Сначала обнялся с Колей, он подубасил меня по спине. Затем с Толей, более формально, так, с юморком. Машина сопровождения чернела рядом. Из нее никто не вышел.
Издательница опаздывала.
Она влетела. По ее лицу было видно, что уже знает.
— Допрыгался? Молодой человек, мне капучино, апельсиновый фреш, салат «Цезарь», сэндвич с телятиной и сигареты «Парламент лайтс»!
— Воды, — попросил я.
— Ты понимаешь, что люди добиваются этого всю жизнь? Ты все потерял! Ты разве не чувствуешь, какое время наступает?
— Какое?
— Ты хоть зацепился там, а? Выцыганил себе что-то?
— Мне это неважно. Я писать буду.
— Куда? Листовки на столбах?
— А что важно?
— Успех.
Она доедала, за окном темнело и холодало.
— Прости, пора скакать, — вытащила пятьсот рублей. Лиловых, как многолетний свитер на мне.
— Я угощу…
— Да куда уж…
Скрылась.
— Можно убирать? — спросил официант.
— Погодите..120
Я отщипнул кусочек от ее недоеденного сэндвича. Смотрел на чадящий окурок. Добавил сто рублей, розовых, как успех, и вышел.
«Отчаянье» — вот это слово! Ничего, кроме отчаяния, не было мне знакомо, пока я бежал по ледяной Москве и она сверкала. Я скалился, задыхаясь, зубы мерзли, но я умывал их паром, пар немного согревал. Проскочил по подземному переходу с одной стороны Тверской на другую, стал ловить машину. Но машины слиплись в искристый ком. Я подпрыгивал с вытянутой рукой. Башмаки, летние, стучали в этой пляске. Тонкий стук не слышен среди пробки — в общем бибиканье и одиноком улюлюканье. Разбойный улюлюкающий звук нарастал вместе с кряканьем. Я отскочил, схватившись за столб, и пролетела черная машина. Озаряемая ярким бирюзовым счастьем, она правыми колесами задевала тротуар. Машина с горячим кусочком власти. Это я промчал мимо себя.
Она окатила меня вспышкой и унеслась с моментальным фото моего поражения.
Я отлепил руку от столба. Побежал.
Бежал, ушибаясь, спутываясь с прохожими, иногда выкидывая навстречу машинам руку, и снова, махнув рукой, бежал.
Чернота над городом. Чернота над проводами и их вспышками. Огни своим хитрым светом отделяли от черного серое — серый пар гулял под чернотой, серый машинный дым струился. Сами эти огни, разноцветные блески, алые и золотые, казались случайными. Суть же, прямая внешность мира, была такова — черное и серое. И летал невесомый пепел — предтеча снегопада…
Это не город был с нарядным центром, но гулкая чаша. И я бежал по дну гулкой чаши.
А вот и «Макдоналдс». По теплому залу я шел в бесплатный туалет. Постукивая. Бесчувственные ноги в летних башмаках. «Свободная касса!» — кричали справа. Слева жевали, гудя. С кафеля широко улыбались лужи.
Они улыбались: «Теперь ты чернь».
Потом
Добравшись до дома, я едва нашел в себе волю — задернуть окно, постелить и раздеться.
Захотелось пить, но бессилие победило, я не шевелился. За шторами снотворно прошел поезд, подушка сливалась с щекой в одну воздушную пульсирующую ткань. Пульс затихал, скоро я ощутил распад. Закружился, заклубился, превратился в пузырьки, которые бешено и музыкально неслись вверх. В районе пластмассового горлышка мы лопнули и пропали. Сон не кончался, и снова — колючее бегство вдоль прозрачных стенок, опять мелькнуло грубое синее горлышко, но снова мы бежали, снова лопались, снова, упругие и легкие, спешили вверх.
Проснулся. Во рту совершенно пересохло. Нашарив, взял со стула мобильник, показавший час дня. Мимо дома тарахтел вечный поезд. Сколько же я дрых?
Зачем-то по старинке сжимая в правой пятерне мобильник, я вполз на кухню, левой поднял гирю чайника, пропустил сквозь зубы шершавую струю, вернулся в комнату, отдернул одну штору, другую оставил спящей, заглянул в мутное зеркальце телефончика. Бросил его, и он с тупым стуком упал на стол в бумаги, а я принялся шатко одеваться. Неловко приплясывая в штанине, вынырнув в поллица из футболки, я глядел на этот стол. Среди полусвета бумаги были, как тени бумаг. «Мугага», — говорил я в детстве вместо бумага. Долгое время говорил. Мугага. Мугаги, обильные, закрывали стол. Отважные прокламации, которые боязно перечитать, бодрый их стиль теперь — злая насмешка. Важные проекты, которые надо рвать. Ненужная газета с моей фотографией. Визитки, россыпи, квадратики с именами и цифрами. А вон — краснокожая, лоснящаяся тетрадь. Сюда я начал заносить дневник по совету издательницы, странички две размашисто покрыл. Сейчас я наблюдаю его с гадливостью. Расклеить влажно-алую обложку, там — летящие буквы. Дочитать, насильно дочитать до последней фразы, застывшей над пустотой, и бежать. Конечно, в ванную. Утопиться в теплой воде.
Телефон молчал. За окном была новая серия фильма про природу. Черно-белая.
И тут я всё вспомнил. Неожиданно я вспомнил. Подумал о природе, и в секунду воскресла предыдущая глава. Ребенок в больнице. Да! Сын! И немедленно, забыв о неприязни к столу, я наскочил на него, из бумаг выдернул телефон и набрал жену.
— Привет.
— Я слушаю! Чего надо? — тонкий звон множился в ее голосе набором лезвий.
— Как он?
— А как он может быть? Ты помочь хочешь или болтать?
— Как он? Полегче?
— Плохо.
— Температура?
— Утром меньше. Антибиотики дают.
— Больница-то ничего?
— Поганая. Был бы ты депутатом — уехали в другую.
— Ну что об этом… Видно, никогда не буду.
— А? Выборы через сколько? Тебе сколько осталось?
— Ох… Стой. Ты разве не знаешь?