Эдуард Лимонов - Книга мертвых
Посетив Казанский университет и аудиторию, где учился Ленин, дважды — в 1996-м и в 1998-м, стоя в его разрушающихся коридорах, я вспоминал всякий раз конформистские стишки девушки, которую я любил и ради которой совершил несколько безумств. Сапгир заметил мой роман с Леной и удивлённо наблюдал за ним. Ему было 44 года, тогда он вполне мог быть на моём месте, мог теоретически стать любовником Щаповой, но, полагаю, никогда бы на это не отважился. В моей же жизни потом неизбежно, постоянно просматривался этот мотив: я делал то, на что другие не осмеливались. Уже другой вопрос, пошла бы на связь с Сапгиром Елена… В то время у Сапгира был соавтор, поэт Цыферов, потому Холин не столь плотно ещё ассоциировался с Сапгиром. Цыферов выглядел, как типичный русский интеллигент начала века — высокий, костлявый, небольшая седая бородка, усы и очки. Укрупнённый Чехов. Как-то мы заехали с Еленой к Сапгиру, где два соавтора усиленно работали. Я — в белых джинсах и красной рубашке, Елена — в коротком ситцевом платьице, стянутом в талии, таком рискованно коротком, что на улицах слышались одобрительные или неодобрительные восклицания. Цыферов разглядел нас с заметным восхищением и воскликнул: «Какие же вы смешные, ребята!» Цыферов рано умер, кажется, уже в 1972 году.
Сапгир ровно прошел рядом через все годы, до нашего отъезда 30 сентября 1974 года. Он был с нами и весь последний наш день в России 29 сентября, тогда открылась выставка в Измайлово, впервые в советское время нонконформистам разрешили показать свои работы. Произошло это недели через две после того, как была разгромлена бульдозерами несанкционированная выставка. Всю эту бузу затеяли тогда Оскар Рабин и Женя Рухин, здоровенный бородатый мужичина-художник с копной волос (вскоре он сгорел в своей мастерской). Художники взбунтовались, а нам нужно было уезжать; помню, что я бродил по выставке грустный. У нас, поэтов, тоже были планы взбунтоваться сразу после «бульдозерной», как её стали называть, мы собирались и хотели организовать бунт. Но, без преувеличения думаю, с моим отъездом не осталось решительного человека, чтобы возглавить этот бунт поэтов. Генриху было что терять, он уже тогда был очень известным, уважаемым и хорошо оплачиваемым детским поэтом. Именно с целью объединения мы и собрались в фотоателье на Арбате. Но даже такое, вполне невинное, доказательство нашей общности, как групповая фотография, испугала людей культуры. Не пришёл, помню, поэт Всеволод Некрасов, и ещё несколько человек. Струсили.
К людям, отбывшим со мною срок пребывания на земле, я, разумеется, испытываю вполне понятное сочувствие и определённую благодарность. Но, судя по всему, во мне заложены сверхчеловеческие стандарты, потому я безжалостен к тем, кто не достиг, не дошёл. Речь не идёт о буржуазном «успехе», нет, ни в коем случае, нет. Совсем напротив, убитый соратниками по оружию, с отпиленными ногами, подполковник Костенко в моих глазах — удачник и герой. Погибший от пули в холле отеля в Белграде Аркан — герой. Таким жизням и смертям, как у них, можно только позавидовать.
Каюсь, я стал презирать собратьев по тем далёким семи московским богемным годам, людей московского искусства, когда мне открылись другие способы жизни, куда более героические. А они открылись мне с ноября 1991 года, с первой войны, с Вуковара. Произошла переоценка ценностей, уже вторая по счёту, но куда более радикальная. Первая произошла в 1974-76 годах, когда я попал за границу, а вторая — там, на заснеженных полях территории, называемой «Славония и Западный Срем». Походив и поездив там внутри черно-белого, только чуть подкрашенного хаки — шинелями да соснами — фильма, я всё и всех переоценил. И мифы искусства — всякие там Пикассо, сидящие в парижских кафе, или московские авангардисты, сосущие водку, — немедленно съёжились и поблекли. В ходе войны и боевых действий я там навидался таких фильмов (более всего кажется правдоподобным именно сравнение с фильмами), что богемные годы в Москве показались детским праздником.
Когда железный занавес отменили — случилось это примерно в то же самое время, что и моя первая война, — имея основную базу в Париже, я не избежал встреч с людьми из моего московского прошлого. Среди других приезжали и Сапгир, и Брусиловский, и Холин. Поганый человек, нехороший, я тогда написал безжалостный рассказ «Пассажир машины времени», герой которого Поповский собран из частей, заимствованных у нескольких пришельцев из прошлого, в том числе и у Сапгира. Обыкновенно они появлялись так (цитирую из рассказа):
«Он (она) звонит вам в середине ночи, называет вас уменьшительным именем, как маленького мальчика, глупо гигикает и желает, чтобы вы отгадали, кто он такой.
Вы не помните, чей это голос, вы раздражены тяжёлым неразвитым акцентом в его русском языке. Быстрый и безжалостный, вы холодно изрекаете: «Немедленно назовите себя, не то я положу трубку».
Он паникует, он извиняется. Он обращается к вам нормальным голосом, называет своё, полузабытое, потускневшее от времени имя. Он говорит, что он в Париже и хочет увидеться. Что он позвонит вам завтра».
Весь рассказ я не стану, естественно, цитировать. Процитирую ключевые моменты: вот я встречаю Поповского у метро.
«Откуда он появился, я понятия не имел. И когда. Стоял ли уже рядом или только что вышел из метро. Поповский, в два раза шире достаточно широкого уже в 1967 году Поповского, проще говоря, кусок жирного теста был передо мной. Пегие усы под губой, длинные серые лохмы, начинаясь округ гладкого пятака лысины, падают на плечи. Слишком большие брюки спадают гармошкой на тяжёлые пыльные башмаки, голубая рубашка расстёгнута и обнажает серую шерсть. Дикий старый кабан, запущенный, стоптанные копыта в пыли, шея заплыла в голову — старый товарищ. Мне захотелось убежать от этого человека».
Ещё одна цитата, последняя:
«Он пришёл ещё раз. То есть он пришёл бы и множество раз после этого, желание у него, кажется, было, но случилось так, что во второй раз, разделив со мной обед и вино, он уснул в кресле. Он всегда обладал этой, на мой взгляд, счастливой особенностью отключаться и засыпать вдруг посреди самой шумной группы. Откинув набок голову, сквозь редкие седины просвечивал череп в залысинах, он спал, подхрапывая, и ниточка слюны катилась вниз по подбородку и капала на грудь его новой, купленной в Париже джинсовой куртки».
Я сознаю, что это взгляд мерзавца-эстета, рафинированного чудовища, на симпатичного старого поэта. Сознаю, но характер моего таланта таков, что я не могу этого не сказать, не могу соврать, не могу твердить, что «покойный был во всех отношениях положительным человеком»: Генрих Вениаминович Сапгир в лучших его проявлениях вспоминается мне спящим: спит, крепко выпивший винища, на пляже в Коктебеле, живот висит вбок, грудь, прикрытая рубашкой, обильно волосата. Не знаю, чьи там родственники караимы, но он был очень восточный человек. Любил пожрать, любил жирное мясо и красное вино. Язычник и караим в поэзии, он весь в этом пищеварительном сне на песке, под солнцем, когда бурлят в животе, соединяясь и оплодотворяя друг друга, вино и мясо. Думая о нём, я лишь поражаюсь тому, как ему не наскучило жить вообще, поскольку, умерев в 73 года, он вёл полсотни лет один и тот же образ жизни: лет двадцать или более до моего появления он застольничал, читал стихи, кочевал по Москве, и ещё двадцать шесть лет после моего отъезда он делал то же самое. Поэты — не чернорабочие литературы, как прозаики, им не нужно вкалывать с утра ежедневно, выдавая на-гора страницы текста. Им достаточно чутко слышать музыку внутри и записывать слова. Так что у него оставался океан времени. Правда, ближе к концу жизни начались инфаркты. Так что, пока я объезжал свет, участвуя во всех безумствах, какие возможны в Америке, Франции, Сербии, а вступив в Россию, ввязался тотчас в политическую борьбу, они тут жили все тем же ритмом. Как, должно быть, скучно ему, бедняге, было умирать в мёрзлом московском троллейбусе, направляясь читать стихи в сборище толстых тёток и жопастых дядь. Где наверняка не было ни одной хорошенькой девочки! Они, девочки, хорошенькие, и в 70-е-то годы редко захаживали на поэтические чтения, Елена была исключением. Обычно девочки ходят там, где деньги, там — немножко красоты, немного более комфорта, есть цветы. Глупо укорять девочек за естественное пристрастие к комфорту и красоте. Умер в троллейбусе, — паршиво как-то. Жил он лучше: не храбро, но мясо и вино было. Талант у Сапгира был, жаль, что позабыл я его стихи.