Георгий Осипов - Конец января в Карфагене
Он не испытывал отвращения к своему организму, как в те моменты, когда женские образы начинали доводить его, недоразвитого, почти до удушья. Он был взволнован и сосредоточен одновременно. Можно сказать, Самойлов был спокоен.
* * *В замочной скважине дважды повернули ключ, и в дверном проеме показался прямой нос с усиками и плутоватые глаза под кроличьим козырьком. Глафира воротился из магазина.
4.12.2008.
СТЕКЛО
За все свои прожитые на этом свете четырнадцать лет Самойлов не только чертеж начертить, даже простой рисунок не мог дорисовать до конца. Ему катастрофически не хватало усидчивости, или, что еще прискорбнее — силы воли. С возникновением первых же трудностей у него моментально пропадал интерес к начатому делу. По рисованию со второго класса он последовательно получал одни тройки. С тихим ужасом и покорностью ожидал Самойлов, когда им начнут преподавать черчение, заранее проникаясь ненавистью к тем, у кого с этим нет проблем: «Будущие инженеришки!»
Транспарант с ленинской фразой «Чертеж — язык техники», вывешенный между доской и портретом в кабинете черчения, заранее сделался объектом его насмешек — неисправимо неостроумных. Да и какой юмор можно было вытравить из этих скупых, скучных слов? Из цветного портрета в рамке, который, даже если спиздить и вынести, не перепродашь. Кому он нужен? Зачем все это надо?! Пустые бутылки с отбитым горлышком, выбитые окна, разбитые лампочки в патронах — они по крайней мере казались Самойлову намеком на потерянный рай, где, чтобы захмелеть, не нужно обязательно считать жалкую мелочь и толкаться в очереди среди уродов поголовно взрослее тебя, где одновременно тепло и свежо, и нет необходимости в застеклении, а глаза видят в темноте без электричества…
Фантазировать он привык. Но факт оставался фактом — Самойлов ничего не умеет делать «по-человечески» или «как полагается». Оттого-то он и тянулся к себе подобным «росомахам» и неумейкам — с отчаянием инородца, с каждым годом теряющего надежду на взаимопонимание. Идеальным товарищем в этом плане был, конечно, Данченко. Пожалуй, еще, хотя и в меньшей степени — Азизян. А вот Лукьянов — Лукьянец — несмотря на внешние признаки душевной болезни, ожиданий не оправдал.
Первые недели знакомства Самойлову вообще не верилось, будто Лукьянов умеет играть на кларнете. Сомнения сохранились даже после того, как Лукьянов достал из футляра инструмент, вышел на крыльцо и сымитировал звучание рожка мусорщиков, чтобы из соседних подъездов повыбегали с ведрами доверчивые жильцы. Тем не менее все у этого костлявого психопата было как у людей. Даже терпеливая и женственная подруга-одноклассница. А музыкальную грамоту он выучил одновременно с букварем и уже не раз грубо высмеивал невежество Самойлова в этой области. Самойлов ясно видел, Лукьянец симулирует помешательство, соблюдая указанную ему старшими меру, и к тунеядству не готов. Данченко (не в первый раз!) приголубил неподходящего человека.
«Осторожно! Стекло!» — с запинкой, но, соблюдая неподражаемую интонацию, прокричал Азизян, уклоняясь от шуточного удара обезьяньей лапы Короленко.
По ту сторону витрины тускло поблескивали новогодние украшения — дождик, пустые обертки от конфет. Самойлов вышел из гастронома, и Короленко тут же, не скрывая восторга, изобразил ему, как Азизян только что орал:
«Осторожно! Стекло!»
На фоне елочного дождика (лоскутьев неровно нарезанной фольги, будто по ошибке заквашенной в одной из пиратского вида бочек) Азизян смотрелся вполне уместно. Сняв шапку-пирожок, он зажал его меж колен и, вытащив из-за пазухи морщинистый носовой платок, с достоинством промокнул себе затылок и лоб.
— Вылитый шериф МакКенна, — без колебаний отметил Короленко.
Он имел в виду сходство Азизяна с Грегори Пеком.
Действительно, что-то есть — подивился Самойлов наблюдательности простолюдина Короленко, уже повернув за угол, чтобы закурить. Он шел в соседнюю десятилетку на репетицию. Азизяна с собой решил не брать.
Четырехэтажное здание «громаднейшей», как ее называют, десятилетки района, представляло собой большую букву П. В левом крыле последнего этажа был актовый зал, чуть просторнее того, где пару раз успел выебнуться мертворожденный «ансамбль» с Данченко во главе. Одолевая ступеньки бесконечной лестницы, Самойлов с опаской поглядывал на развешенные вдоль нее сценки ленинской биографии, словно боялся, что поверх стекол запузырится давно просохшая слюна Азизяна, щедро оплевавшего эту экспозицию еще прошлым летом. Чужие казенные помещения внушали Самойлову какую-то сиротскую тоску. Переступить порог учреждения, куда тебя никто не посылал, все равно, что лечь в чужой гроб. Захлопнется крышка — не отодвинешь, не вылезешь. Захлопнутся двери — так и будешь блуждать по коридорам и лестницам безутешным привидением, стирая ветхим рукавом невидимую слюну с оплеванных Ильичей.
В актовом зале было полутемно, свет горел только на сцене, и человек, туда входящий, не мог не подумать, будто он переступает порог кинотеатра.
«Чем меньше людей, тем меньше освещения», — отметил Самойлов, осторожно, чтобы не разъехалась молния, расстегивая куртку.
— Смотрю, батя заказывает себе двести грамм водочки, а он уже хлопнул перед этим в «Руси» двести грамм. Выпил, заматюкался. Причем таких матюков я от него, признаюсь, раньше не слышал. Вышел из-за стола, сел за барабаны, попробовал установку… — Лукьянов полностью завладел малочисленной аудиторией, рассказывая о своей воскресной прогулке по городу с отцом.
Или стоп! По воскресеньям его пахан играет у себя в кабаке… Значит, это был какой-то другой день.
Лукьянову удалось сделать своего папу-ударника кумиром вислоухой молодежи, готовой поверить, что среди старшего поколения могут быть достойные подражания примеры. Данченко слушал как завороженный. Жестом сомнамбулы он молча протянул Самойлову руку, слегка прижав обкусанные пальцы нервного приятеля. С не меньшим вниманием слушал отчет Лукьянца и усатый брюнет-органист — подперев кулаком подбородок он машинально перебирал свободной рукой клавиши выключенного электрооргана.
Чтобы вывести паренька из транса, Самойлов распахнул болонью, демонстрируя бутылку. Только сейчас он заметил, что Лукьянец делает доклад, встав за трибуну, время от времени подтягиваясь на ладонях. Больше всего Самойлову не нравилось, что папа Лукьянца наверняка в курсе всех их дел. А работа в ресторане — это милиция, органы. Это — стук. В буквальном и переносном смысле. Все-таки здорово сформулировала понятие «исполнил гражданский долг» Света Кауфман: «Пошел, накапал». И это стремление читается почти на каждой морде.
Самойлову тяжело было видеть полноценную ударную установку, такую, какими можно было любоваться в витринах универмагов, и больше, наверное, нигде, кроме ресторанов и танцплощадок. Он пожалел, что купил сегодня эту бутылку, потратил свои деньги, зачем-то решив уподобиться взрослому человеку, вроде того «бати», что, заказав «там двести водочки», потом еще «двести», начинает произносить неслыханные ранее «матюки». Он не мог понять, зачем явился в эту, чужую ему, громадную, «громаднейшую» школу, где никто его, если честно, не ждал ни с бутылкой, ни без бутылки. В очередной раз ему захотелось стать младше на несколько лет, перестать понимать некоторые вещи, достаточно примитивные, чтобы о них не задумываться, но почему-то крайне огорчительные. Конечно, он, Самойлов, — никакой не музыкант. Пускай со слухом у него и получше, чем у совсем безголосого Данченко, но что это в конечном итоге решает?
Такое впечатление, будто Данченко разгуливает по чужим репетициям для обмена опытом, в надежде почерпнуть у «коллег» что-нибудь ценное, только вот что именно, он и сам не ведает. На самом деле от этих визитов вежливости не пахнет даже поверхностным любопытством. Самойлов ловит себя на мысли, что присутствие старого товарища там, где того быть не должно, где тому по большому счету делать нечего, ему активно не нравится. Оно раздражает, а все чаще бесит до такой степени, что он едва сдерживает себя, чтобы не сказать Данченко какую-нибудь гадость, о которой сам же потом будет жалеть. Потому что Данченко такие вещи не прощает. За семь лет общения в школе и на улице Самойлов много раз имел возможность в этом убедиться.
Лукьянов — обыкновенно порывистый, даже дерганый — ведет себя здесь, в гостях, совсем иначе, чем у себя в школе, где вокруг него витает устойчивая слава кривляки и придурка. Он не пытается метаться по залу, опрокидывая стулья. Напротив, его движения размеренны и чем-то напоминают замедленную киносъемку. В то время как его походка и жестикуляция на переменах между уроками отображает другую крайность и заставляет вспомнить кадры немой кинохроники, где люди передвигаются в убыстренном темпе.