Наталия Соколовская - Рисовать Бога
Кто-то тронул его за руку. Славик вздрогнул, открыл глаза. Молодой человек участливо вглядывался ему в лицо.
– Вам плохо? Проводить вас?
Славик сморгнул слезы. Вытер их со щек перчаткой.
– Нет, все хорошо, спасибо, мне тут, рядом, я дойду.
Он пересек площадь, вышел на набережную и обернулся. Над крышей вокзала дрожало пропитанное паровозной гарью марево, и в нем растворялось низкое декабрьское солнце. И в темной глубине этого закатного сияния что-то угадывалось, что-то такое, что имело прямое отношение к его, Славика, жизни, и во что он никогда не смел верить. «Счастье… Вот счастье-то…» Он поймал себя на том, что уже несколько раз мысленно повторил слово «счастье», причем применительно к себе. Он удивился. Ему не понятно было, почему, откуда возникло это слово именно теперь, когда столько беды, своей и чужой, обрушилось на него…
Языком он коснулся пластмассового нёба у себя во рту: на другой день после разговора с Августой Игнатьевной, утром, когда Сонечки не было дома, он решился.
Сначала он сидел, склонившись над картой, и в лупу снова и снова рассматривал города, которые имели отношение к егоистории. А потом и другие города, о существовании которых он никогда не знал, но которые теперь оказались вдруг так близко. Чем дольше он смотрел, тем сильнее ему хотелось рассеяться в этом пространстве и одновременно втянуть его в себя, поместить внутрь. И тут он почему-то вспомнил о зубном протезе с варшавского рынка.
Он достал его из серванта, вымыл хозяйственным мылом, и надел вместо обычного. Ему было страшно, и даже возник позыв к рвоте. Но он преодолел себя. Протез был тесноват, и к концу дня сильно натер десну. Славик полоскал рот содой и терпел, и даже на ночь его оставил, вспомнив как когда-то давно, когда он только начал всерьез то, что называется «заниматься зубами», протезист посоветовал: «Не снимайте на ночь». И пояснил почему: «Во сне организм как бы адаптируется к постороннему предмету, начинает воспринимать его как часть себя». Действительно, на следующее утро Славику стало легче. К тому же он чувствовал странное удовлетворение от того, что сделал это.
Сейчас, спустя десятилетия оказавшись в местах своего детства, он решил не проверять, на месте ли те буквы, по которым он когда-то учился читать. Не стал он и переходить на другую сторону Обводного, чтобы посмотреть на дом, где когда-то жили он и Ава. Он понял, что приехал сюда только ради площади и вокзала. И, как оказалось, ради слова «счастье», всплывшего с самого глубокого дна зимнего сумрачного заката.
Вечер выдался хороший, безветренный, температура чуть ниже нуля, домой Славику не хотелось, и он решил поехать в центр, прогуляться.
Была середина декабря, и город, уже украшенный к Новому году, белый и золотой, напоминал декорации зимней сказки в Мариинском. Славик вспомнил, как мама рассказывала ему о походе в театр, их, всех троих, когда они были еще вместе, накануне того последнего Нового года. Давали «Спящую». Спектакль был длинным, он устал и спрашивал: «Ну, когда же она проснется?», а потом и сам заснул, счастливо притулившись к отцу…
Славик шел по Невскому, над которым висели светящиеся гирлянды. Заглядывал в витрины магазинов и кафе. Перед Гостиным двором постоял возле искусственной елки. Потом свернул на Большую Конюшенную и дворами Капеллы пошел на Дворцовую.
Дома, на столе, накрытом географической картой, его ждал дневник, уже расшифрованный и с помощью Гоши частично набранный на компьютере и распечатанный. И мысль об этом волновала Славика до спазма в горле, волновала так же, как рассказ Эмочки о январском дне сорок второго года, том дне, когда конвойные вывели группу босых, полуодетых заключенных на сорокаградусный мороз и посадили в снег. План начлагеря стал понятен, и тогда к заключенным, растолкав конвой, прошла женщина. Задержать ее не посмели, она была врачом лагерной санчасти. Она опустилась на снег рядом с одним из замерзающих зеков и так с ним и осталась.
…В тот вечер, когда Эмочка рассказывала о гибели Поляна, они засиделись допоздна. Гоша суетился вокруг них сначала с валерьянкой, потом с водкой. Позвонили Сонечке, она пришла, села, смущаясь, на краешек стула, пригубила водки, засмеялась, но глянула на мужа и по-детски прихлопнула рот ладошкой.
Уже прощаясь, в коридоре, Славик наклонился к самому уху Эмочки:
– Вы представляете, что случилось… – шепот его был горячим и сбивчивым. – Представляете… Я ведь только через него смог себя понять… и, кажется, полюбить. Представляете…
…На Дворцовую площадь Славик не вышел, а встал посреди Певческого моста. Он стоял и смотрел.
Сумерки от зенита окончательно спустились к горизонту. Зимний дворец светился изнутри. Ангел, подхваченный лучами прожекторов, парил в темном беззвездном небе. А по самой площади, по бальному ее паркету синхронно, легко и бесшумно кружились четыре тяжеленные снегоуборочные машины, и движение их непостижимым образом совпадало с музыкой, которая шла из невидимого динамика.
Может быть, это была та самая музыка, которую он слышал в детстве, на их старой коммунальной кухне, может быть другая.
Она звучала одновременно мрачно и радостно, она придавливала и в то же время поднимала, и, главное, она продолжала звучать, даже закончившись.
__________Проснулся Славик поздно, жены дома не было. Как-то она умудрялась бесшумно, так, чтобы не потревожить его, выходить из своей комнаты, завтракать и отправляться по делам. Тишина в квартире была особенная, зимняя: сухая и солнечная.
Сначала никаких мыслей в голову Славику не приходило, вместо них было только состояние покоя и радости. Потом стали возникать не мысли, а голоса. Левушкин голос произнес: «Ты, батя, не волнуйся, дело доделывай. А если что, денег я пришлю, чтобы дневник Поляна издать». Слова эти не были плодом воображения. Сын действительно так сказал, узнав, что Славик вместе с Эмочкой ходили в издательство, на разведку, и что ничем путным поход пока не закончился.
Для начала дня это было хорошее воспоминание. Лежа в постели, Славик наслаждался тишиной внутри и снаружи себя, и тем, что ничего у него не болело: ни привычные суставы, ни десна, которая, кажется, сумела-таки притереться к варшавскому зубному протезу.
Следом за фразой сына всплыл, правда, не сам рассказ, а воспоминание о том, что Эмочка что-то рассказывала про урок рисования. Однажды соседка уже «поставила ему на вид» своего друга, который, начав слепнуть, принялся учиться рисовать. А теперь последовало вроде продолжения. Но рассказ ускользал из памяти, и Славик забеспокоился, потому что в нем было что-то такое… важное.
Соседка назвала его притчей и добавила: «Знаете ли, от анекдота до притчи расстояние порою в один шаг».
«Урок рисования… урок рисования», – несколько раз повторил про себя Славик. «Девочка… Да!» Он вспомнил. «В старшей группе детского сада идет урок рисования. Все рисуют, кто что хочет. Воспитательница ходит между столами, наклоняется над одной из девочек, спрашивает: „А что ты рисуешь?“ „Бога“, – отвечает девочка. „Но Его же никто не видел!“ „Теперь увидите“».
«Вот, – сказала Эмочка. – Вот то, что все мы делаем.»
…Он лежал и раздумывал над тем, какой лично из негополучался рисунок, и от этого размышления постепенно перешел к другому: как мог появиться в их доме дневник Теодора Поляна. Он давно начинал думать об этом, да каждый раз что-то его останавливало, мешало довести мысль до конца.
А всё сходилось к одному: дневник принес тот механик, сосед Поляна по гатчинской коммуналке. «Мог ведь выбросить. Или просто забыть… Но сохранил», – с благодарностью подумал Славик. «Соседу Полян передал дневник до своего ареста, иначе его конфисковали бы при обыске. А потом уже сосед не побоялся, приехал с дневником к нам, на Обводный, где неизвестно что его ждало…»
Чем дальше Славик прослеживал путь дневника, тем беспокойнее ему становилось.
Равновесие, с которого начался день, оказалось хрупким. Славик встал, пошел на кухню. Завтрак, накрытый салфеткой, стоял на столе. «Чего же она опять ушла?» Славику захотелось, чтобы жена была дома и чтобы можно было поговорить с ней о чем-то постороннем, не имеющем отношения к той давней истории…
Однако, останавливаться было поздно.
«Дневник появился у нас в доме уже после ареста отца, иначе он был бы в описи изъятых при аресте вещей. Значит, мама впустила в дом человека, который мог оказаться кем угодно, и приняла от него дневник, и этот поступок мог стоить жизни нам обоим. А потом она взяла дневник в эвакуацию. И, значит, когда мы ехали на грузовике по Ладожскому озеру, дневник был с нами, и в теплушке он лежал, скорее всего, в материнской сумке между мной, завшивленным, и тем человеком, которого на следующей остановке выволокли за руки и ноги из вагона… И я ничего не знал о дневнике ни тогда, ни потом…»