Поль Моран - Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь
Баркас доплыл до середины реки, потом, вместо того чтобы продолжить путь, пристал кормой к большому голландскому галиоту, стоявшему на якоре. На грязной палубе было полно народу. Тенсе услышал крики, смех, хором пели «Гору».
Заключенных перевели с баркаса в тесное и темное помещение под палубой, где пахло бочками из-под селедки и куда нужно было спускаться по лестнице через люк, являвшийся единственным источником света. Там их продержали больше часа.
Заключенные один за другим поднимались наверх. Крышка люка открывалась и, пропустив очередную жертву, закрывалась снова.
Тенсе остался последним.
Он знал, что сделает: оказавшись на палубе, сразу же резко оттолкнется и прыгнет в реку, течение которой в этом месте, как он успел заметить, непрестанно завязывало и развязывало морские узлы; его руки будут связаны, зато ноги — свободны, он поплывет на спине; солдаты станут стрелять по нему, но в сумерках промахнутся…
И вот настал его черед.
В тот миг, когда он выходил на свежий воздух, двое часовых схватили его, сняли с него одежду и поставили перед столом, за которым ели и пили мужчины и женщины. Участники пиршества аппетитно грызли баранину на ребрышках и бросали обглоданные кости за борт. Иногда позади них слышалась военная музыка.
— Глоток мюскаде? — предложила одна из сидевших за столом женщин охранникам, держа в каждой руке по стакану.
— А неплохое вино, — одобрил напиток один из них.
— Буржуазное, — подтвердил другой.
Они выпили, продолжая бдительно держать Тенсе за руки.
— Тебе не предлагаю, — сказала ему женщина, — твоя чаша и так полна… (и, оттопырив большой палец, показала ему на Луару).
Их было три грации, окружавших мужчину с трехцветной перевязью, который сидел во главе стола. Отставив мизинец, он сосал цыплячью ножку, складывая кости в тарелку; даже перед пустыми бутылками он пытался сохранять подобающую судье властную благопристойность. Тенсе узнал его: это именно он несколько дней назад приходил на Склад и с отвращением остановился на пороге. Лу вновь увидел его оливковое лицо, его налитые желчью глаза и зрачки чернее центра мишени, его прилизанные жирные, словно их намазали сливочным маслом, волосы.
— Эй, возьми хлеба, гражданин!
Одна из женщин протянула матросу.
— У кого есть хлеб, тому горя нет, — ответил матрос кусок мякиша.
— А теперь сходите еще за одной из тех барышень… — приказал охранникам человек с перевязью. — Да поторапливайтесь, а то начнете там щупать их… — Он посмотрел на Тенсе и спросил его:
— Как тебя зовут?
Тенсе выкрикнул свою фамилию с такой же яростью, с какой испанец бросает нож.
— Тоже, значит, из бывших! Все, лисицы кончают жизнь у скорняка, а все бывшие заканчивают ее в Луаре, — со смехом воскликнула одна из женщин, которую называли Нормандкой.
— Иисус-Марат, — сказала другая, — мы не хотим заставлять тебя страдать от одиночества. Каррье даст тебе спутницу, чтобы ты мог покувыркаться с ней в реке.
— Кричи: «Да здравствует Республика!» и благодари нас! — добавила третья.
— Ладно, Праслина, не заставляй его это кричать! — возразила ее соседка. — Рот говорит, да сердце молчит…
Три женщины громко, наперебой заговорили.
— Тише, милая Карон! Дамы… Да успокойтесь же вы, мои очаровательные фурии, — смеясь, вмешался представитель власти.
В носовой части корабля опустили трап, ведущий в небольшой погреб. Два жандарма скатились туда под шум веселого застолья, а снизу, из-под палубы, доносились слабые сдавленные крики отчаяния.
— Ишь как бьются в садке!
Вскоре на верхней ступеньке трапа показались жандармы. Стуча железными подковами сапог, они вытащили на палубу связанную женщину и силой заставили ее идти.
Лу де Тенсе мысленно сказал себе, что настал именно тот подходящий момент, когда надо прыгать. Он успел спокойно осмотреться, прикинул, какое расстояние отделяет его от пирующих, рассчитал, с какой силой ему нужно рвануться, чтобы достичь леера, выбрал место, куда поставит ногу, чтобы прыгнуть в реку, которая мягко плескалась за бортом корабля; он решил, что прыгнет в ту минуту, когда внимание будет отвлечено, когда головы повернутся в сторону пленницы, ну а вырваться из рук стражников ему будет тем легче, что он голый.
Все шло именно так, как он и предполагал; присутствующие одновременно посмотрели на левый борт, куда на мгновение взглянул и он. Однако то, что увидел Тенсе, ошеломило его. Пленницу вытолкнули перед ним к столу, и она остановилась там, бледная, неподвижная, нагая. Тенсе узнал в ней Парфэт де Салиньи.
— Это монахиня, — заметила одна из женщин.
Среди сидевших за столом кое-кто смог вспомнить ее имя. Фуке, бондарь, знал ее как контрреволюционерку, а Ламберти, каретник, добавил, что она ханжа и любимица священников.
— Окунуть ее, потаскуху проклятую! — закричали остальные.
Тенсе не сводил глаз с Парфэт. Часто в своих юношеских мечтах он желал ее именно такой. Он вложил в этот взгляд весь свой страстный восторг. Она оставалась недвижной; в сумерках ее бледность отливала голубым, отливала голубизной юшьерских кедров… Ее черные волосы ниспадали на плечи, в ее стане чувствовалась молодая сила растущего стебля, который, расширяясь внизу и вверху, имел форму вазы, предназначенной принимать жизнь и давать ее.
— Да здравствует невеста! — закричала Карон, опершись на представителя народа.
Парфэт стояла прямо; казалось, она ничего не видит и не слышит; она открывалась взглядам, как осужденный на смерть открывается расстреливающим его пулям. Ее твердый взор был устремлен в пустоту, и на губах не было просьбы о пощаде. Тенсе, трепеща, восхищался этой кожей, которая в свете последних лучей уходящего солнца уже приобрела зеленоватую холодность растущих в воде растений.
Стражники толкнули девушку к нему и за несколько секунд связали их вместе: эти люди целый день выполняли такую работу, и их руки уже наловчились управляться с заледеневшей под ноябрьским ветром плотью. Другие приговоренные ждали на берегу; нужно было торопиться, чтобы получить удовольствие до наступления темноты.
Тенсе почувствовал, как веревки впились в его тело. Стражник уперся в его поясницу коленом, чтобы туже затянуть их. Но ужасней, чем эта боль, была та, которую он ощутил от прикосновения к женщине, когда ее твердая грудь прижалась к его груди.
Палачи отступили, чтобы оценить свою работу. Два тела теперь были стянуты так туго, что казались заплетенными в косу: впадины поджарого мужского тела приняли выпуклости женского тела и образовали единое целое.
В свинцовом тумане глазу было уже трудно отделить одну жертву от другой; контуры их тел становились неразличимыми. Сумерки начинали покрывать их одной тенью, словно укутывали их одним покрывалом. Эти плотно соединенные поясницы, эти стянутые веревками груди, эти части тела, переплетенные, как ивовые прутья корзины, были, независимо от них самих, окутаны темнотой и стыдливостью. Однако истязатели все еще испытывали чувство неудовлетворенности: им хотелось увидеть совокупление диких зверей, позорную пародию на таинство плоти, соединенной с другой плотью, но их гнусность оказалась бессильна против двух душ, которые в это мгновение были выше и целомудреннее палачей. Надругательство не достигло цели.
Синевато-серые воды Луары текли, нашептывая что-то в ночи, как шепчут в потемках церковного нефа невидимые уста верующих. Ужинающие замолкли. Их неожиданное молчание не было вызвано состраданием, ибо ничто человеческое не доходило до них; просто, может быть, патетический образ этих двух связанных молодых людей превосходил все, что они видели до сих пор?
Два лица, принужденные касаться друг друга, сблизились.
— Вы! — тихо прошептал тогда Тенсе.
Она не узнавала его. Но, возможно, звуки этого голоса пробудили что-то в глубине ее памяти.
— Парфэт…
Только произнеся ее имя, он почувствовал, что она дрожит. Был ли он причиной этой слабости или это было предчувствие смерти?
— Парфэт! — снова сказал он.
Он вложил в этот страстный призыв все то, что тайно сдерживал долгие годы: всю свою неистовость, всю хваткость волка, который не отпускает свою добычу.
— Парфэт! Как я ждал тебя… Больше ты меня не покинешь.
С чувством бесконечного блаженства смотрел он на Парфэт в последний раз, чтобы навсегда унести с собой ее образ. Он вновь обретал возможность видеть любимые черты ее лица, благородный профиль, четко обрисованные брови, сходящиеся над перпендикуляром ее слегка изогнутого носа, ее карие античные, широко поставленные глаза, длинные локоны черных волос, ниспадавшие на ее белые плечи. Они были одни между небом и водой.
Все остальное исчезло…
Она принадлежала ему; она больше никуда не уйдет; они нерасторжимы. Невероятная причуда судьбы прижимала его теперь к той, которая всегда удерживала его на расстоянии. Услышав свое имя, она вздрогнула. Он позвал ее снова, и она вновь задрожала. Лицо мадемуазель де Салиньи, до этой минуты ничего не выражавшее, казалось разбуженным неким чувством, отдаленным, как эхо, и более сильным, чем страх, ее полные, с двумя ямочками в уголках, губы приоткрылись…