Валерий Попов - Горящий рукав
Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать – домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы – пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!
В эту квартирку, выходящую окнами в пустоту, мы перелетели из тесного центра как-то легкомысленно: тогда почему-то считалось, что это – большая удача. Мы сбросили вещи – и почти сразу же все отсюда разлетелись. Мама уехала в Москву, нянчить внучку, дочь сестры Оли, жена с нашей дочерью-малюткой уехала к матери в Петергоф, в сравнительно налаженный быт. И я остался один. Для начала у меня лопнули глаза от непривычно яркого света: никаких преград между тобой и небом. Глаза стали красные, налитые, в прожилках. Я с ужасом и физической болью смотрел на свое отражение, поднимая зеркало с пола: вурдалак, форменный вурдалак!
Вдали, по самому горизонту, иногда проплывали вагончики, отсюда не разобрать, товарные или пассажирские. С опозданием, когда они уже исчезали, доносился стук. Дичал я тут довольно быстро. Брился, скреб щеки почему-то без мыла. Крема для бритья тогда еще не существовало, а мыло все никак не мог разыскать в распиханных по комнатам узлах.
На узлах я, честно говоря, и спал. Мебель из нашей огромной комнаты в центре сюда не влезла, а новую в те годы купить было почти невозможно. Какие уж тут жена и дочь! С ними приходилось бы бодриться, улыбаться – а с чего бы это? И я почти с упоением уже, как в прорубь, нырнул в отчаяние и уже чувствовал себя в этой
"проруби" почти как "морж". Вечерами я шатался по пустырям.
Петербург, Невский, Нева все больше казались каким-то мифом… Да – есть, наверное, а может, и нет… Вот полная, бескрайняя тьма вокруг
– это есть!
А утром, еще в темноте, хлопали двери, и я со всеми стоял на углу, с отчаянием ожидая автобуса, чтобы добраться – всего лишь! – до железнодорожной станции и оттуда – на электричке – до окраины города. Работал я в таком же неуютном месте, но расположенном далеко
– их, оказывается, гораздо больше, чем обжитых. Лета почему-то не помню – сплошной ноябрь. Все стоят, повернувшись спиной к ветру и снегу, с белыми горбами на спине. Время от времени самый смелый – или самый отчаявшийся – крутнувшись, поворачивался к ветру и кидал взгляд туда, откуда, тускло посвечивая, мог появиться "домик на колесах". И если ничего не светило там вдали – это было ужасно!
Видно было далеко, до самого горизонта, и если ничего нет, значит, долго еще не будет.
И снова стой спиной к снегу, наращивай горб. Потом, потеряв терпение, обернись – ну сейчас-то уж должно что-то появиться?! Ничего.
Кто сказал, что о тебе заботятся? Чушь!
Ветер и снег о тебе заботятся – больше никто.
Единственное, что утешало, – это воображение. Что другое тут могло утешить? Постепенно я стал замечать – или придумывать? – что три автобуса с разными номерами, которые не появлялись тут почти никогда, лишь в моменты окончательного отчаяния, – отличаются между собой, имеют разные характеры и даже морды. "Ну что ты плетешь?! Чем они отличаются, чем?" – в отчаянии я приплясывал на ветру. Ну как чем? Совершенно разные чувства вызывает появление каждого из них.
Увидев наконец какое-то свечение вдали, все, забыв об аккуратности, о сохранности остатков тепла, поворачиваются, позволяя снегу залеплять лицо, и страстно вглядываются в подплывающие огоньки.
Какого цвета? Какого цвета огоньки – этим решалось все! А вы говорите – без разницы! Желтый и белый – двенадцатый… это означает, что ужас не имеет конца! Двенадцатый – абсолютно загадочный номер, номер безнадежности! Непонятно зачем, два десятилетия подряд он соединял, последовательно и неутомимо, два темных пустыря – ниоткуда и в никуда! Все попытки местных жителей внести хоть что-то разумное или хотя бы объяснимое в эту загадку ничем не увенчались, на все письма был получен от власти подробный и абсолютно непереводимый на язык логики ответ. Двенадцатый! Сначала один, самый зоркий, затем и все остальные с отчаянием отворачивались. Нет, от жизни, особенно здесь, бесполезно ждать какой-нибудь жалости!
Красный и зеленый огоньки… Тридцать первый! Наконец-то! Встречают его, что характерно, с гораздо большей ненавистью, чем астральный двенадцатый. Ненавидя, втискиваются, вопят на водителя: "Где тебя носило? Обледенели тут!" Ненависть вся и достается тому, кто что-то делает…
Постепенно в темноте салона все умолкают, сосредоточиваются на ощущениях… вроде отпустил холод? Сопенье, запах прелой одежды…
Но самый прелестный – девяносто пятый, автобус-подарок!
Его вроде бы и не существует, номера такого нет на скрипящей под ветром доске. Скорее – это автобус-миф, "летучий голландец". Очень редко и каждый раз внезапно он вдруг выныривает из бесконечной, уходящей куда-то в космос боковой улицы и появляется неожиданно и слегка как бы озорно: "Ну что? Не ждали, да?!" Стоит перед поворотом к остановке, весело, как одним глазом, подмигивая подфарником:
"Сейчас к вам сверну!" Реакция на него всегда самая радостная:
"Явился! Гляди-ка ты! А говорили, что его отменили! Как же – вот он!" Девяносто пятый – это везенье, неожиданное счастье – на него только и надеются в этой размеренной жизни, только он и радует. Его любят гораздо больше, чем унылого трудягу тридцать первого, хотя появляется девяносто пятый крайне редко… Вот пойди тут разберись!
Но этот "автобусный эпос" – самое первое, что появляется в этой тьме, самое первое Слово, от которого все пошло. Слово, превратившее немую, разобщенную толпу в живое человеческое сообщество. "О!
Явился!" Все счастливы, оживлены. И настроение на работе другое – в тот день, когда прилетел на девяносто пятом.
А ты еще не мог вспомнить, чем ты тут жил, в этом пустом пространстве! Еще как жил! Даже настроение, повторяю, было другое, когда прилетал на "летучем голландце": общение в салоне было самое дружеское, все объединены были общим везеньем и счастьем… Может быть, как всякий соавтор эпоса, я все слегка упрощаю и укрупняю. Но надо, чтобы кто-то это делал, чтобы "эпос" остался, не растворился в размытой обыденности.
По выходным я ездил к жене, дочке и теще с тестем в Петергоф.
Положив дочь в коляску, мы шли не в Нижний парк к фонтанам, где всегда были толпы, а в пологую Александрию, кренящуюся к заливу, – сырую, безлюдную, грустную. Вот тут хорошо!
Вечером я возвращался на мой пустырь. И утром, дрожа от холода, снова маялся на остановке.
"Ну что, "певец пустоты"? – Я вглядывался в окружающую тьму. – Много ты тут нашел сюжетов?" Ну, а где мне их искать? В тургеневские рощи податься? Пристрелит Иван Сергеич – и будет прав! Единственное, что утешало… Забыл что!.. А! Вспомнил. Пустота вокруг стала как-то наполняться. Причем не строениями – новых строений, хотя бы автобусной будки, закрывающей от ветра, так и не появилось. Пустота заполнялась другим.
Сначала, говорят, нашей улице, когда я еще на ней не жил, дали какое-то ошибочное название – даже вспоминать его теперь было опасно. Потом название это отменили, потом долго раздумывали, как же назвать, чтобы не ошибиться во второй раз, что походило бы уже на идеологическую диверсию. Наконец придумали – название настолько странное, что к нему трудно было придраться, предъявить какие-либо конкретные обвинения… Улица Белы Куна! Что это такое? Или – кто это такой? В некотором смысле это название было огромной удачей, поскольку породило, впервые в этом вакууме, взлет народного творчества, сразу объединивший всех дотоле разрозненных людей. В общем-то, всем было безразлично, что это за человек. Даже не интересовались, поскольку ничего хорошего не ждали: именем хорошего человека улицу, да еще такую огромную, явно не назовут. Но звук всех как-то вдохновил. И пошло. Как только это не называли. Дайте нам только ноту – уж дальше мы запоем! Тупость, или равнодушие, или небрежность властей, давших главной улице большого и перспективного, говорят, квартала столь загадочное название, привели к взлету фантазии местного населения. Им, изголодавшимся по словам вообще, любое слово было в строку. Особенно – такое. Как его только не произносили – у каждого автора был свой резон, своя яростная правда.
Расхождения эти стали почти официальными – на двух соседних домах могли быть непохожие надписи. Бела Куны, Белы Куна, Белакуна…
Свобода творчества, хотя пока что в весьма узких рамках. Но уже и это всех опьяняло. Не я, оказывается, один сочиняю – все сочиняют! В таком ощущении было приятно жить. Вот уже и эпос у нас. Улица Белых
Коней (с ударением на "о") – это явно деревенские дали, заселяющие эту улицу в больших количествах; улица Бедокура – пьяный эпос пивных ларьков; было предложение переименовать в улицу Белой Конницы – предложение явно интеллигентно-диссидентское, опередившее ход истории лет на двадцать. Вот какие разные люди тут, оказывается, жили! И тогда была свобода! Идти вдоль одной улицы с разными названиями на разных домах было весело, народ развлекался, хоть и в допущенных рамках. В общем, даже пол этому герою, расстреливавшему, говорят, пленных из пулемета в Крыму, меняли то и дело: одна сторона улицы Белы Куна была мужской, другая – Белы Куны – явно женской.