Алексей Варламов - Последние времена (сборник)
– Папа, – позвал он нерешительно.
– Здравствуй, – проговорил тот, пытливо глядя на появившегося в сумерках сына, – поздненько ты что-то возвращаешься. – Я в храме был.
– А, – молвил Иван Сергеевич, – стало быть, ты, как наша Галина, в веру вдарился? И как, помогает?
– Да не очень пока, – ответил Тезкин-фис смущенно. – Как вы там живете?
– По-всякому. Ты вот нас забросил совсем. Зимовать, что ли, здесь собрался?
– Да.
– И университет заканчивать не хочешь?
– Не хочу, папа.
Иван Сергеевич ничего не ответил, прошелся взад-вперед по террасе, зябко поведя плечами, и вышел на крыльцо.
– Пойдем в комнату. Я затоплю, – предложил сын.
– Не понимаю я тебя, Саша, – заговорил отец, обернувшись, – не понимаю жизни твоей. Ну хорошо, не хотел ты учиться, пошел в армию, заболел, потом из дома сбежал – ладно. Я думал, бесится парень, со мной тоже такое было. Поступил наконец в университет. Ну, кажется, все, одумался, за дело взялся. Нет же, снова не понравилось, бросил, уехал. Пусть! Я, если хочешь, даже уважаю тебя за это. Не идешь по прямой, как Пашка с Женькой, и правильно. Но теперь-то что? Дальше? Сколько ты еще так будешь?
– Я не знаю, папа. Я не социалистическая экономика и планировать ничего не умею.
– Но цель-то у тебя должна быть в жизни какая-нибудь?
– У меня есть цель.
– Какая же?
– Я хочу вернуться к тому состоянию, когда люди желали не изменить мир, а всего-навсего его понять.
– И много ты понял?
– Нет. Но мне много и не надо. Мне бы хоть чуть-чуть понять, самую малость, столько, сколько мне природой ума отпущено. Я ведь знаю, что немного. Если б, допустим, был у меня от Бога какой-нибудь талант, я бы его попытался развить и стал бы не знаю кем – писателем, художником, инженером, врачом, учителем. Но таланта у меня никакого нет, а такие люди и становятся на манер меня философами-самоучками. И это самое безобидное. Хуже, когда они лезут в серьезное дело и губят все, к чему прикасаются.
– Отчего же ты о себе такого мнения, Саша?
– Что делать? – усмехнулся Тезкин. – Было у отца три сына, двое умных, а третий дурак. Судьба у меня такая. Ты веришь в судьбу?
– Нет, не верю.
– А я верю. Верю в то, что живут где-нибудь на небе, а может быть, и на земле три старухи мойры: дающая жребий, прядущая и неотвратимая. И никуда от этих старух не уйти, и жаловаться, и пытаться что-то изменить – все напрасно. А единственное, что остается, когда помыкаешься, подергаешься из стороны в сторону, шишек разных набьешь, остается только эту судьбу возлюбить, какой бы злой она к тебе ни была, и следовать за ней с покорностью.
– А как же свобода воли?
– А это, папа, вещи, уму человеческому недоступные, – согласование судьбы со свободой воли.
– Ты действительно мудрецом стал, я гляжу.
– Какой я мудрец? Я, папа, лаборант, и мое дело маленькое – расшифровывать снимки. А что до судьбы, то напрасно ты говоришь, что в нее не веришь. Ты это лучше меня знаешь, ибо сам так всю жизнь живешь.
– Как?
– А так: угрохал себя на семью, на службу, ничего, кроме этого, не видел – как солдатик оловянный. Соратники все твои перекрасились, разбежались, все предали, а на тебя же еще и всех собак навешивают. Тоже, впрочем, судьба. Мне кажется, ты устал очень, папа. И дети тоже… не лучше. Но ты не думай ничего. Ты очень хороший, отец. Я бы таким быть не смог. Я перед тобой виноват очень, я знаю это, я тогда еще знал. Но, – голос у него задрожал, а отец стоял вполоборота в тени, и лица его Саня совсем не видел, – погоди немного, я вернусь, я скоро вернусь, как блудный сын, а пока еще рано мне.
– Ну что ж, – ответил Иван Сергеевич, помолчав, – рано так рано. Я, в общем, ничего другого и не ждал. Я просто думал… хотел, может быть, помочь тебе чем-то…
– Ты не сердись, мы с тобой сейчас поужинаем, чаю выпьем, я тебя грибами угощу. Вино есть, хочешь?
– Нет, Саша, спасибо, поеду я.
– Да погоди, переночуй, куда ты поедешь на ночь глядя? Патрули еще эти с собаками всюду ходят.
– Нет.
Он поднялся грузно, хрустнул пальцами, и Тезкину снова стало его жаль, жаль, что их разговор не получился и он не смог найти нужных слов и убедить отца в чем-то своем, очень важном. Так и остались они, не понявшие друг друга и друг другом не понятые, близкие, любящие люди.
Он пошел провожать отца к станции. Вечер был теплый, над садами, дачами, дорогой висел туман, сквозь который не могла пробиться и луна. Они шли небыстро, впереди отец, а сзади сын, и, когда уже стояли на платформе, Тезкина вдруг охватило такое блаженство от их невысказанной близости, точно он опять оказался ребенком и, как когда-то давно, бежал провожать отца в Москву.
Они стояли рядом и молчали, глядя в темноте друг на друга, совсем не стесняясь того, что молчат. На станции было тихо, патрульных машин больше не было, а потом из-за поворота, прорезав туман слепящей фарой, вылетела электричка, и казалось, что она пролетит мимо. Но вот она замедлила ход, зашипела, затормозила и остановилась. Отец вошел в нее, махнув ему на прощание рукой, и прошел по вагону в плаще и черной шляпе, но ощущение близости не пропало. И, когда электричка унеслась за новый поворот на запад, Тезкин долго еще стоял на платформе, не двигаясь с того места, где они ждали поезда, вдыхая, вбирая в себя это невыветрившееся тепло.
Со стороны Москвы подъехала другая электричка, с чисто вымытыми окнами, и прямо напротив себя Саня увидел темноволосую женскую головку, склонившуюся над книгой. Лицо девушки показалось ему знакомым – он узнал подругу Левы Голдовского.
– Двери закрываются. Следующая – Электроугли. Тридцать третий километр поезд проследует без остановки, – сказал механический женский голос.
Девушка оторвала голову от книги, мельком посмотрела на слабо освещенную платформу и одинокую мужскую фигуру, и Тезкин подумал, что его отец, эта девушка, старухи в церкви, священник – все эти люди с кроткими, страдающими глазами образуют одно целое, они связаны между собою, и больше всего на свете он боялся бы выпасть и эту связь с ними разорвать.
7
По-прежнему стояла сырая и теплая осень. В садах, наливаясь соком, доспевали антоновские яблоки, желтели и с мягким стуком падали на землю, в бисеровском лесу возле военного полигона росли как на дрожжах грибы – чернушки, свинушки и зонтики. Тезкин собирал их целыми пакетами, солил, мариновал или, не отваривая, жарил, иногда приносил с озера рыбу, но писать больше не писал – что-то разладилось в нем с тех пор, как он уехал с острова.
Вечерами он выходил на крылечко и пытливо глядел на небо, но отгороженные дымом «Акрихина» звезды помалкивали. И какое же безудержное уныние было в этом опустевшем участке, в заходившем к нему на огонек выкурить цигарку стороже, служившем по совместительству наводчиком для деревенской шпаны и солдат и рассказывавшем фантастические истории о своей службе в охране Сталина. Будущее опять казалось сокрытым, и совсем неясно было, как теперь жить. Иногда его подмывало снова уехать, но желание это было несильным и нестойким, появившись порою вечером, оно к утру распадалось. Тезкин тосковал, пил наливку из клубники и малины, листал старые журналы, а из книг читал только Библию и ждал знамения. После работы он все реже торопился домой, растягивал эту дорогу через лес, испытывая страх перед пустой дачей, сквозняком, печкой, и стоял на службе в церкви до самого конца, потому что там, среди людей и их размеренного, осмысленного труда, не чувствовал себя одиноким.
Однажды в сумерках, когда он после всенощной медленно брел через поле к остановке автобуса, его нагнал батюшка. Тезкин посторонился, уступая дорогу, но священник пошел рядом с ним.
– Я часто вижу вас в храме, – сказал он низким голосом. – Однако вы никогда не подходите ни к помазанию, ни к причастию. Вы не похожи на просто любопытствующего. Простите меня, но мне кажется, что вас что-то смущает?
– Я не знаю, – ответил Тезкин, – я ведь, батюшка, не христианин. Я здесь человек случайный.
– Случайный?
– Да, мне кажется, что я вообще человек случайный. Я, быть может, и верю в Бога как в некую высшую силу, но верить так, как вы или эти женщины, я не могу. Во мне этого нет, и откуда ему взяться, если я родился в самой обычной семье, где ни о каком Боге никто никогда не говорил?
– Я тоже родился в такой семье, – заметил священник. – И мне очень понятно то, о чем вы говорите. Человеку свойственно успокаивать себя абстрактными образами, верой вообще или, как нынче говорят, верой в душе, а между тем истина лежит на видном месте, и либо вы в черте, либо за чертой.
– Наверное, вы правы, – ответил Тезкин рассеянно и смущенно, – но я к этому еще не пришел. Может быть, когда-нибудь в конце жизни я тоже стану делать что положено. Однако теперь я не чувствую себя к этому готовым. Помните, в Евангелии есть притча о работниках первого и последнего часа? Я, наверное, из тех, что приходят в самом конце.
– А получают столько же, сколько те, кто пришел первыми. Все это так, но тут есть одно обстоятельство – никто не знает, когда он придет, этот последний час. Вспомните другую притчу – о неразумных девах.