Сергей Поляков - Признание в Родительский день
— Давай с нами, — Николай Александрович и без того человек властный — недаром всю жизнь в начальстве проходил — на этот раз не приглашал — повелевал. — Обидишь! — А сам уже рассаживал потеснее за столиком с домашней стряпней своих домочадцев — жену, мать, зятя с дочерью и двумя маленькими внуками. — Ничего тут неудобного нет. Или ты ему чужим был? Он с тобой, как с родным, бывало. Своих забывал.
Едение (или, по-старинному, ядение) пирога с рыбой, особенно с лещом, требует хорошего навыка, квалификации. Того и жди, что проглядишь мелкую коварную косточку — сиди потом, глотай сухие корки, чтобы прошла она из горла дальше.
— Сам ловил, — поясняет Николай Александрович. — Лёщ, — он произносит слово по-местному на «ё», — шибко грамотная рыба. Леща поймать — дело серьезное. Не то что на Нязю сбегать, донки на налимов поставить. — Эта присказка у них тоже фамильная: про все серьезное — по сено ли съездить, в институт ли поступить или жениться, говорится так: это, мол, вам не за налимами на Нязю сходить. — Давай, ешь, поминай батю. Помнишь, как вы с ним? Как ты у него однажды налимов-то с жерлик обснимал?
Да… С дядей Колей Сониным говорить — а мне по-прежнему, как в детстве, хочется называть его дядей Колей — ухо надо держать востро. То же самое, что вот этот пирог с его рыбой есть. Однажды, я еще в третий класс ходил, соблазнили меня ребята покурить. Раз, другой, третий — пока мать не заметила. Отец тогда на какую-то учебу по работе на целый месяц уехал, приструнить меня было некому. Только заходит к нам как-то под вечер дядя Коля Сонин, зовет меня из избы: «Давай, посидим, поговорим, как мужик с мужиком. — Папиросы достает, спички. — Куришь?» — И за всяко-просто протягивает пачку мне. Я обалдел от такой демократии — хвать беломорину, лихо смял мундштук, курево в рот — и тянусь к спичке, губы с папироской трубочкой сложил. Ох и повертелся я тогда — дядя Коля, как клещами, схватил меня пальцами за ухо! Не больно — обидно было: так дешево купили меня на простоту. Нет, с Николаем Александровичем Сониным всегда будь настороже. Он, бывало, и здоровается-то с нашим братом: с этакой простецкой улыбочкой, ладошку протянет лодочкой — прямо душа-человек — и отрекомендует себя, нарочно умаляя фамилию: «Соня…»
— Да не снимал я, дядя Коля, — говорю я, как утверждал в прошлый, позапрошлый и более далекие годы. — Не снимал. Напрасно вы все это…
С покойным отцом Николая Александровича дядей Сашей, железнодорожным мастером, тогда уже сухощавым старичком-пенсионером, была у меня настоящая дружба. Потому ли, что внуков ему «не дал господь», или иногда незаменим я ему оказывался — днями мы с ним не разлей вода были. И капканы-то на лис учил он меня ставить, и как корзинки и коробки (снег возить) из тальника плести, и крючки на закидушки привязывать. Особенно сближала нас пора осенней рыбалки. Лишь только приударяли покрепче заморозки, и высветлялась на Нязе вода, начиналось. Это было умопомрачением, помешательством каким-то. Кроме спутанных лесок, поисков крючков, заботы, где достать насадки, в голове в эту пору ничего не было. Время без остатка уходило на выпиливание фанерок, на которые сматывалась нехитрая снасть — леска с грузилом и крючком на конце, на ловлю маляшек — она так и называется у нас, эта мелкая, вырастающая не более пяти сантиметров рыбешка, любимая налимья насадка, на расставливание донок — жерлик. Ставили мы их и в бучиле под плотиной, и «у березки» — в омуте ниже по течению, и «у скалы», и «на камешках» — остатках старинной гавани у здания небольшого молокозавода на другой стороне Нязи, у леса — «Маслопрома».
Сидя в школе на уроках, я не слышал, что говорили учителя, не понимал вопросов, отвечал невпопад. В глазах моих стояла таинственная темная глубь воды, из которой появлялась воображаемая рыбина, душа изнывала в ожидании звонка с последнего урока. И вот звонок! Все, «как люди», домой, а я — на речку. Не спеша, чтобы продлить удовольствие, вытаскиваю, вызволяю из-под камней-валунов налимов — иногда по килограмму весом и больше. А потом по пути заходил к дяде Саше сравнить с тем, что поймал он, договориться, когда пойдем ловить маляшек. Знал старик, где водится в эту предзимнюю пору мелкая незаменимая рыбешка, умел и ловушки на нее из проволоки сплести, и в нужное место снасть поставить. Много чего умел старик: и лис в капканы заманивать прямо за огородами, когда другие охотники за многие километры за ними ездили, и грибы найти, где их никогда не было, — много чего. Любопытным же и дотошным отвечал: «Заговор знаю». Заговор знал — и точка.
Заговор знал старик и в ловке налимов. Если у меня рыба садилась на каждую вторую, а то и третью-четвертую жерлику, то у старика пустая донка была редким исключением. Видел, что ли, старый колдун, под которым камнем сидит налим, но только ставил он снасть необыкновенно удачно. Да еще и поддразнивал меня: у него, де, тут привязанные.
Я нервничал, пытался подсматривать за стариком — хоть тот и не таился, даже наоборот, учил примечать, где и как течет вода, какое дно в уловистых местах — оно там, в отличие от безрыбных, разметенное, будто налим его своим хвостом почистил — тут и ставить надо… Я смотрел, примечал, мы даже менялись с дядей Сашей местами, где ставили жерлики, увеличивал число крючков на донках, менял насадку… Все было напрасно: если мне попадалось с полдесятка «гольяшков», то старик снимал утром штук по пятнадцать «ровненьких», любо-дорого смотреть налимов. Да еще, бывало, просил меня поднести рыбу до дома, а то «чижало» ему.
Та черная завистливая мысль пришла мне в голову поздним вечером, когда я обычным порядком обошел, проверил по первому разу свои жерлики.
«Чего он с насадкой мудрит? — думал я о дяде Саше. Старик действительно в этот единственный момент не подпускал меня, хоронился. — Косится, нашептывает на крючок свой «заговор». Говорит, будто перед рыбалкой маляшек в тепле держит. Я же пробовал накануне, подогревал — результат не менялся. Все свои теории о цвете дна, о подводных течениях старик наверняка выдумал для отвода глаз — главного слова сказать не хочет. Терпи, приглядывайся, наблюдай, доходи до всего своим умом, а он тем временем последних налимов в Нязе переловит».
Сознавая, что делается нечто постыдное, нехорошее и нечестное, такое, что людьми наверняка осуждается, я не без внутренней борьбы вытащил-таки стариковскую донку. На ней ничего не было. Но маляшка, как я разглядел, была надета не за голову, как у меня, а насажена калачиком: жало пропускалось через левый глаз рыбки, спинку и хвостик. Налим не обрывал рыбку, как у меня, а заглатывал калачик вместе с крючком. Тут бы мне, узнавшему тайну, и остановиться! Но я вытащил еще одну жерличку, потом еще… На третьей или четвертой сидел налим граммов на четыреста. Я подумал, борясь с искушением, и, оправдывая себя тем, что старик и так изрядно уже налимов перетаскал, снял-таки рыбку с крючка, положил себе в сумку. Потом подумал еще и, насадив на крючок своего налимчика поменьше, забросил снасть в воду.
Или брякнуло что-то дальше по берегу, то ли чьи-то шаги послышались по деревянному мосту у «Маслопрома», но смотреть дяди Сашины жерлики я больше не стал, а пошел поскорее прочь — не вполне радуясь возне в сумке сравнительно крупного налима.
Как, каким чутьем догадался старик, что я похозяйничал в его палестинах, было мне тогда неведомо. Или, думалось мне, старик заметил, что я маляшку тоже, как и он, калачиком стал насаживать, или обронил чего, и дядя Саша, как он говорил, «провел частное расследование», но только с тех пор началось.
— Ты зачем же это у меня с донок у «Маслопрома» налимов обснимал? — спрашивал он ни с того ни с сего, когда мы, например, отметывали артелью сено и садились передохнуть.
— Да не снимал я! — Я так убежденно отпирался, что как будто и сам уверился, что криминала не было.
— Как не снимал? Надя рубахи ходила полоскать — видела.
— Да чего там можно было увидеть в темноте? — Я забывался и не замечал, как происходила утечка информации. Да и сама горячность, с которой я отпирался, с головой выдавала меня.
— И следы на берегу от твоих опорок, — продолжал, словно не слыша, старик. — Я лупу с собой брал, обследовал. У меня все в тетрадь занесено.
Иногда мне очень хотелось признаться дяде Саше, как было на самом деле. С тех пор, как я стащил у него налима, в моем отношении к старику появилась натянутость. Я всегда был настороже, чтобы не проговориться. И уже не раз почти решался это сделать, но в самый последний момент делалось стыдно за то, что вот, действительно, как последний воришка, на стариковский кусок позарился — и молчал. Застаревшая ложь была удобнее и привычнее.
А дядя Саша неуклонно, кстати и некстати, наедине и прилюдно, не стесняясь, обращивая историю все новыми подробностями, добивал меня. Да еще цветисто, с особым юмором, с непередаваемой интонацией.