Галина Щербакова - Трое в доме, не считая собаки (сборник)
– Да ты что? – закричала она. – Как мертвая! (Мертвая, мертвая, все верно, я и есть мертвая.) Ну-ка, сильней! Еще! Еще!! Еще!!! Во! Дошло наконец!
Дошло. Она даже вспотела. Споласкивала руки и смотрела на капли пота на лбу и под носом. Шмыгнула изо всей силы.
– Не шмыгай носом! Сколько раз тебе говорила. Имей платок!
– Имею, – ответила почти без голоса. Достала и продемонстрировала умение пользоваться платком. А она растиралась полотенцем, и от нее шел пар, и надо было надышаться этим паром, потому что он важнее кислорода, озона, какие там еще составные?
– Из чего состоит пар? – спросила.
– Ну, в твоем возрасте такое надо знать. По-моему, с этого начинается химия…
– Значит, я не была на этом уроке, – в ней зашевелилось – снулое? спунное? – заспатое, балда, – хамство. – На все ходить – очумеешь.
– Скажите, пожалуйста, киндервуд! – перекинула длиннющие ноги через борт, «наизусть» нашла и сунула ноги в тапочки. Напялила махру. И был-был! – момент, когда горячая голая рука мазнула ее по лицу, и невозможно было удержаться – лизнула.
– Эх! – закричала она. – Ты эти лесбийские штучки брось.
– Какие штучки?
Уже за столом, громко глотая горячий кофе, она объяснила, что это такое.
– Вот так-то, Полина!
– Да знаю я! Я слово не могу запомнить. А людей таких терпеть ненавижу. Я бы их убивала. И мужиков, и баб. У нас в стране, Ольга Сергеевна, очень много гуманизма.
– Что да, то да, – ответила Ольга Сергеевна, с хрустом раскусывая сушку. – У нас этой доброты дурной… А замечено: чем в обществе больше дурной доброты, тем больше слепого зла.
…Полина испытала восторг. Никто из учителей так классно не говорит. Но Ольга! Как печатает. Ни с кем не сравнить. Ходит по классу эта халда-литераторша. Гунявит: «В человеке все должно быть прекрасно…» Посмотрите на нее, люди добрые! Юбка с задницы съехала налево, а она ее смык, смык вверх. Добивается успеха – вылезает из-под юбки комбине. Еще то комбине! Оборванное кружево тут же цепляется за пряжку на сапоге. Сапоги – это вообще полный обвал. Каблуки так изогнулись назад, что это уже нечто. Молния застегнута до середины, а из середины торчит мужской носок хэбэ. И эта крокодила, на которую в одетом виде стыдней смотреть, чем на голую, пишет: «И лицо, и тело, и душа, и мысли». Полина однажды встала на уроке и спросила: «Можно выйти сблевать?» Все грохнули, а до этой не дошло. Стала приставать, что Полина ела. «О господи! – сказала Полина. – Да я беременная!» Тут уж все легли, потому что только накануне девчонок пропускали через гинеколога. И Полина попала в тот список, который вела завуч: «Девочки». А медсестре достался более важный, секретный. На букву «Ж». Как раз при Полине было. Завуч – медсестре: «Закамуфлируйте как-нибудь иначе. Нечего такое обнародовать». – «Ну, как? – спросила медсестра. – Девочки и женщины. Грамотно?» – «Напишите – НД. А я поставлю одно Д». Так вот, Полина была Д.
– Целка, – сказала она, выходя из кабинета.
– Ну, ты даешь! – засмеялись девчонки.
– Наоборот! – сказала Полина.
А тут: я беременная. Литераторшу закачало на кривых каблуках. Схватилась рукой за стул, аж до синих пальцев. Полина гордо хлопнула дверью и пошла искать по школе, где звенит голос ее богини, ее красавицы, Ольги Сергеевны. Нашла и легла под дверью. Ей все время хочется сделать во имя Ольги что-то унизительное для себя. Лечь вот так под дверь, лизнуть сапог, дать себя пнуть. И не дура Полина, чтоб не понимать – вот как я перед ней стелюсь. Но шутка в том, что ей это даже интересно – вон она какая, оказывается, ручная, прям тащится от этой бабы… Бывает же такое… «Была б я себе матерью, – думает Полина, – я б начистила свою собственную морду. Гордость же теряю! Плавлюсь, и не при какой-нибудь тыще градусов, при тыще плавятся все, а, можно сказать, при полном нуле». Полина лежит под дверью и самоистязается, можно сказать, с удовольствием. Ну, какая же человек дрянь! Ну, какая же он мразь! Но с такой собой ей интересно, а до Ольги временами хотелось удавиться. Что останавливало? А язык наружу! И говорят – мочишься. Ну? Лучше куковать на этом дерьмовом свете, чем такой вид.
Свистело Полине в бок будь здоров, потому что такого, чтоб не открыть форточку на уроке, у Ольги не было. Хоть изойдись чихом и соплями – не закроет.
– Сквозняки придумали трусы. Самые последние из них. Которые не только всего боятся, но даже воздуха. Его движения. Настоящий же человек испытывает наслаждение от его потоков, идущих сквозь и вокруг него.
Полина лежала на полу и ощущала, как застывали и коченели бронхи, она это видела, как на фотографии. Кудрявые нежные веточки индевели от холода и мертвели. «Ага! – злорадно думала Полина. – Мы приближаемся к бронхиту. Мы к коммунизму на пути…» Коммунизм – это воспаление легких, дорогие товарищи, это месяц лежмя лежи. Пять раз у нее было. Но она никогда не лежит. Просто она не ходит в школу. Гуляет себе, если до тридцати восьми. Идет куда хочет. В тот раз Полина вскочила как ошпаренная. Это раньше было так. Раньше! Сейчас все главное в ее жизни – в школе. Ольга. И нельзя пропустить ни дня. Кроме четверга. В четверг Полину кружит возле Ольгиного дома. Но это только послезавтра.
Полина встала и пошла в буфет. Выпила мутного липкого компота. Увидела, как грудью закрывали от нее свою еду учителя, у которых было «окно». Не могла удержаться, чтобы не отомстить за эти груди-стены, заглянула им в тарелки через голову: «Ну, что ты, Куциянова, вечно подглядываешь?»
«Давненько, давненько не видала я, – сказала ублюдочным голосом, – сосисок…» – «Зина, дайте Куцияновой сосиски». – «Здрасте вам! Откуда? Они у меня все как одна на педагога насчитаны». – «Да хавайте! – великодушно сказала Полина. – Вам силы для борьбы нужней. И к смерти вы все-таки ближе меня». И ушла гордо.
Нет, что ни говори, а самое дорогое у неимущего и бесправного – это сказать, как расстрелять. Всегда надо иметь слово под языком.
…Хрустят на Ольгиных зубах сушки. Хрум-хрум…
– Ну, у вас и зубы! – восхищенно говорит Полина. – Молотилка!
– Ты удивительная хамка! – засмеялась Ольга Сергеевна. – Но я тебе скажу… Хамство – признак бесхарактерности. Человек волевой, знающий цель, никогда до этого не опустится. А ты, моя дорогая, дерьмо в проруби…
– А чего вы обзываетесь? – Полину всю заколотило. Конечно, это Ольга. Ей можно. Ей всё можно. Но и нельзя тоже. Когда она была маленькая, совсем маленькая дура, и еще любила мать, то даже ей она такого не спускала. Она и укусить тогда могла, и ударить, и грохнуть чем-нибудь бьющимся оземь. Мать даже к бабке ее водила. Та сказала – некрещеная, какой с ребенка спрос? Мать возмутилась – я тоже некрещеная, но понятия же у меня есть! Нет и у тебя понятия – бабка была еще та, языкатая будь здоров – раз сама не крестилась и дитя не крестила, то в душе у тебя одна дурь и мерзость. Сейчас такими кишмя кишит, от этого безрукие и безголовые. И ничего хорошего не будет, потому что заслужили это, а не другое.
Мать серьезно задумалась – а не покреститься ли им вместе, но как задумалась, так и раздумалась. Когда ей? У нее что – время на это есть? Она всю жизнь вкалывает в ночь в цехе доставки газет. Она их пакует. Приходит утром черная, с отвисшими руками, и иногда даже платье не снимет, так и бухается на кровать. Когда Полина еще любила мать, она всегда ее прикрывала сверху байковым одеялом. Мать брыкалась, ей, одетой, было жарко, но Полина все равно одеяло присмыкивала, потому что вид у матери был стыдный, колготки драные, перекрученные, ноготь на большом пальце торчал желтый, несостригаемый, роготь, одним словом. «Убери свои рогти», – говорила ей.
Но это уже был тот период, когда поняла, что она никого не любит. И мать тоже. Халда… Для чего родилась? Для чего? Ни денег, ни счастья, ни питания, ни одежды. Хронические болезни и черный рот. Гады, гады, гады… Любимое слово. «А сама?» – скажет ей Полина и хлопнет дверью.
«А пошли вы…» Это уже подружкам. Им веры с детства не было. Эти сучки могли запросто заложить и учителям, и родителям. Попробовала прибиться к другому берегу – написала отцу, которого, честно говоря, и не помнила. От матери знала: был, мол, такой законный, был и есть. Алименты шлет. Но хорошего слова она про него не скажет. Нет. Подлец подлецом. Когда Полина поняла, что никого – абсолютно! – не то что не любить, а без отвращения смотреть не может – все хари-харьские! – она написала отцу. Так, мол, и так. Я ваша дочь Полина. Мне интересно, как вы живете, а вам? Он ей ответил сразу, она даже по почерку поняла это его сразу, в момент – буквы были как бы горячие, они, можно сказать, пламенели, сгорев на концах стыков. Получилось письмо из одних отдельных букв, корчившихся в предсмертном огне.
«Наши отношения раз и навсегда определены эсэсэсэром. Никакого интереса к твоей жизни нет и быть не может. Можешь забыть адрес, фамилию и имя-отчество. Повторится – приеду и набью морду, тебе и твоей матери».