Юрий Козлов - Одиночество вещей
Раньше каждое лето Леон с матерью или отцом, а то и все вместе по месяцу живали в домах отдыха Академии наук. Отец покупал путёвки через свой институт. Он и в этом году подал заявление. Но отказали. «Они перестали считать научный коммунизм наукой, — с грустью констатировал отец. — Отныне придётся заниматься научным коммунизмом без летнего отдыха». — «Неужели никак нельзя с отдыхом? — вздохнула мать. — Ещё в прошлом году можно было». — «Всё течёт, всё меняется, — процитировал отец, надо думать, знавшего толк в отдыхе Гераклита, — в прошлом да, в этом нет. Куда, кстати, мы в прошлом году ездили? Неужели в Литву?» — «Там были сложности с компотом, — напомнила мать. — Всем, даже неграм, консервированный, русским — из сухофруктов. И с лампочками напряжёнка. Ты ещё в сортире вывинтил, чтобы мы могли перед сном почитать». — «Мелочной народец, — согласился отец, — но в этом году Литва нам не светит». — «А Подмосковье?» — «Глухо. Я узнавал. Даже этого старого пня, нашего завкафедрой отфутболили». — «Но ведь надо же его куда-то везти? — с жалостью и ужасом посмотрела на Леона мать. Она была уверена, раз у него забинтована голова, он ничего не слышит. Только страшно смотрит одним глазом. — Не держать же его всё лето с простреленной башкой в городе?»
Тогда-то и вспомнили про новоявленного фермера-арендатора дядю Петю из деревни Зайцы Куньинского района Псковской области.
Отыскали письмо.
Отец внимательно изучил тетрадный, исписанный аккуратным — буква к букве — почерком листок.
Леон ожидал, что он выскажется по сути письма, отец же пустился в сомнительные графологические изыскания.
По его мнению, у дяди Пети был «неразработанный» почерк. Так пишут люди из народа, для большинства из которых время писания навсегда заканчивается со школой. Вот они до старости и пишут, как школьники.
Если же человек из народа вдруг увлечётся кляузами, доносами, перепиской с официальными инстанциями, апелляциями, поисками правды (по отцу всё это находилось в одном ряду), почерк его разрушается, теряет чистые первозданные линии, приобретает размашистую шизоидную мерзость.
— Что удивительно, — продолжил отец, — человек при этом не становится ни лучше, ни грамотнее. А почерк портится.
Леон и мать переглянулись.
— Пете теперь придётся много писать, — заключил отец. — Гораздо больше, чем раньше.
Некоторое время Леон и мать молчали. Мысль отца была слишком затейлива, чтобы вот так сразу её постигнуть.
— Когда неприспособленному, с девственным, замороженным алкоголем разумом человеку приходится много писать, излагать на бумаге заявления и просьбы, — снисходительно разъяснил отец, — он может сойти с ума! Ты там присматривай за дядькой! — весело подмигнул Леону.
Леон подумал, что немного сумасшествия в жизни — это вполне допустимо. Как барбарис в плове, долька лимона к осетрине, вишня в стакане с коктейлем. Но когда отец в результате сумасшедшего рассуждения приходит к мысли, что его брат может сойти с ума из-за того, что ему придётся много писать (?), призывает сына, чудом избегнувшего психбольницы (мерзавцы, не хотели верить, что он случайно прострелил себе голову!), присматривать за этим самым, могущим сойти с ума из-за писания дядей, — это уже Зазеркалье, поход грибов, как если бы грибы двинулись с ножами и корзинками на людей, суд деревьев над дровосеком, трибунал рыб над утонувшим по пьянке рыбаком. Всякое здравое слово тут начинает восприниматься как спасительная, отбивающая дух сумасшествия специя.
— Он просит пятьсот рублей, — бросила в дымящееся сумасшествием блюдо эту специю мать, — скажешь, что не в долг, что не надо возвращать, пусть Лёнька поживёт у него летом.
— А ты уже послала? — мгновенно стряхнул дурь отец. Как только о деньгах, усмехнулся про себя Леон, сразу сумасшествию конец, недавний безумец вмиг становится не только нормальным, но ещё и скупым. Что в общем-то странно, так как нет на свете ничего более сумасшедшего, нежели пустые, с каждым днём обесценивающиеся советские деньги.
— Нет, — ответила мать. — Сами отвезёте.
— Отвезём? На чём? — взъярился отец.
— На машине, на чём же ещё? — спокойно ответила мать. — Не думаю, что туда можно долететь на самолёте.
— Ты соображаешь, что говоришь? На какой машине? — чуть не задохнулся отец. — Машина сломана!
— Починишь! — отрезала мать.
Леон подумал: она перебарщивает со специями. Отец, пошатываясь, выбежал из комнаты.
Леон пожалел отца. Слишком много неразрешимых вопросов, свистя, летели в него, безоружного, как вражеские дротики. Отцу следовало быть каким-то сверхъестественным деловым рыцарем, чтобы с честью их отразить. Он таковым не являлся. Единственно, что мог: дать в долг (или без отдачи) брату пятьсот рублей, но это было не Бог весть что в талонно-купонной разорённой стране. Леон подумал, что, вероятнее всего, проведёт лето в Москве.
Собственно, это не очень его огорчило. Из жизни Леона ушло то, что сообщает физическому существованию видимость смысла, а именно, переживания. Ему было всё равно где проводить время: в Москве, у дяди Пети в Зайцах, где-нибудь ещё.
Леон ходил через день в поликлинику на перевязки. Медсестра разматывала чалму, пинцетом отдирала присохшие тампоны, накладывала новые, закручивала вокруг головы свежую чалму.
Мать с утра уносилась читать лекции. Ей удалось прицепиться к издыхающему, как она выразилась, обществу «Знание».
Отцу, похоже, спешить больше было некуда. За завтраком он просматривал (если их к этому времени приносили, что случалось всё реже, как если бы вся печать в стране сделалась исключительно вечерней) газеты. Затем энергично потирал руки, как алкаш перед выпивкой, подсаживался к телефону. «Так-так, — начинал разговаривать сам с собой на разные голоса, как в радиопостановке. — На московских станциях технического обслуживания автомобилей начался рабочий день. Механики, электрики, жестянщики и прочие специалисты готовы обслужить клиентов. Они ожидают заказов. Звоним на Десятую линию Красной сосны, пять. Что там? Ту… Ту… Сосна-сосна, я — Берёза, приём! Не отвечают. Беспокоим Пролетарский пр., двадцать четыре, корп. три. Занято. Что у нас на Сталеваров, семь дробь один? Ура! Девушка, могу я… Бросила трубку. Связь нарушена. Выхожу вторично. Сталеваров, семь дробь один, как слышите, как слышите?»
В конце концов, отец отправлялся в гараж в наивной надежде самолично исправить машину.
На следующее утро снова подсаживался к телефону.
«Так-так, — услышал однажды Леон, — нас записали на декабрь следующего года. Каких-нибудь полтора годика, и подойдёт наша очередь».
И всё это тянулось, пока не закончилось.
А закончилось с получением второго письма от дяди Пети, написанного уже гораздо более «разработанным» почерком. В письме дядя Петя изъявлял готовность принять «племяша» с условием, чтобы Леон «помогал с птицей и кролями» плюс к этому привёл обширнейший перечень, чего привезти из столицы, просил в долг уже не пятьсот, как раньше, а тысячу рублей.
— Манка, гречка, мука, сахар, соль, курево, дрожжи… — с недоумением перечислил отец. — Он что, думает, у нас тут Рим? Третий Рим? Водка! Для расчёта с ханыгами. Сам ханыга! Вот ему водка! — сделал неприличный жест рукой. — Насчёт тысячи даже не знаю. Обнаглел.
— Семьсот, — сказала мать, — я вчера получила гонорар в «Знании», дашь ему семьсот.
— Тронемся послезавтра в понедельник, — вздохнув, посмотрел на Леона отец. — Книг побольше возьми. Дяди Петина библиотека оставляет желать лучшего.
— На неисправной машине? — удивился Леон.
— Думаешь, полный кретин у тебя батька? — подмигнул отец. — Есть такое волшебное слово: транзит! Надо всего-то допилить своим ходом до первой станции на трассе. Транзитников они обязаны обслуживать вне очереди, потому что транзитникам ехать дальше. На похороны. Мало ли куда? Вам что, не нравится мой план? — недовольно воскликнул, заметив, что мать и Леон кисло помалкивают.
— Он бы сгодился в любой стране, — сказала мать, — за исключением нашей. Никто не станет с тобой разговаривать на станции. С таким же успехом можешь надеяться, что встретишь на шоссе космических пришельцев и они починят машину.
— Нет выхода? Никаких надежд? — уныло спросил отец.
— Денег побольше захвати, — посоветовала мать, — может, за пределами Москвы ещё интересуются деньгами. И водяру. За водяру на руках донесут.
— Да где взять? — спросил отец. — Ковёр, что ли, продать?
— Спятил? — испугалась мать. — Единственная ценная вещь в доме. Только за доллары. И не сейчас. Такие ковры скоро станут на вес золота.
Они говорили о гигантском, вишнёвого цвета ковре, подаренном отцу Ашхабадским музеем истории КПСС. На ковре в обрамлении традиционного восточного орнамента были вытканы белые профили Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Ковёр отцу подарили в середине семидесятых годов после республиканской партийной конференции, где он выступал с докладом. Тогда на Востоке хорошо дарили. Сейчас бы, конечно, ашхабадские коммунисты никому не подарили ручной работы ковёр с четырёхголовым призраком коммунизма. Сами бы продали через аукцион «Сотби».