Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
С тех пор она мечтала убежать с ним в Америку.
И по-прежнему сидела у Франца, безучастно, отрешенно, вот сейчас, например, примостившись на краешке его кровати, чистила банан, посматривала в сторону Америки и мечтала, наблюдая, как он набирает текст на компьютере. В поле ее зрения одновременно были Франц и обе свиньи. Всех троих связывала общая судьба: ни один из них не догадывался, что их ожидает.
Рамона долго, растягивая удовольствие, наслаждаясь каждым кусочком, ела банан, мечтала бежать в Америку со своим возлюбленным и косилась на Франца, словно это с ним она хочет бежать. Он улыбался ей в ответ, хотя ее улыбка предназначалась не ему, и печатал дальше.
В последнее время они почти нигде не бывали.
Чаще всего они сидели в этой комнате, лишь изредка выбираясь к друзьям и родственникам, в их убогие жилища, или в зоопарк.
Серая Гавана, обветшавшие, полуразрушенные дома, но, когда проезжаешь мимо, краем уха слышишь песни. Мимо дома Лесамы Лимы. Туристы в такие места не заглядывают. Франц печатал на своем ноутбуке сопроводительные тексты для фоторепортажа, который он собирался отдать в какой-нибудь журнал. Сначала он хотел было опубликовать в журнале «Море» самые красивые фотографии, в том числе из зоопарка, но теперь почти не снимал, а если и снимал, то Рамону, и далеко не все ее фотографии предназначались для посторонних глаз.
В зоопарке Франц вдруг вспомнил, чему его учили в школе в Фельдкирхе. Он не мог согласиться с тем, что говорили ему тамошние учителя о человеке. Преподаватель латыни, описывая бесконечные сражения, стремился доказать, что человек выше животных. Ведь человек — существо разумное, это, по мнению преподавателя латыни, доказывают исторические труды Ливия[73], военные мемуары Цезаря[74] и низкопробный роман Светония[75]. Преподаватель Закона Божьего патер Ансельм Хоэнштайн в особенности настаивал на примате человека над приматами. Впрочем, Франц тоже неоднозначно относился к мнению вульгарного Дарвина, которого сейчас, в Гаване, как раз перечитывал, о том, что человек якобы происходит от обезьяны. Преподаватель Закона Божего говорил, что человек наделен бессмертной душой. И совестью. К преподавателям латыни и Закона Божьего присоединялся преподаватель немецкого, со своей стороны утверждавший, что человек одарен речью. Им вторил преподаватель биологии, учивший, что человека отличает от животных вертикальное положение тела и хождение на двух ногах. Обо всем этом Францу твердили еще в Вене, а потом в частной школе, и так всю жизнь. Однако Франц в конце своего долгого путешествия чувствовал, что, несмотря на все усилия, учителя и воспитатели его не убедили: ему казалось, что он не превосходит животных, он в крайнем случае такой же, как они. К тому же он полагал, что за сорок лет так и не стал существом разумным. Да и весь мир, в его представлении, был неразумным, начиная с Адама и Евы, их сына-убийцы Каина и Авеля, жертвы Каина, и кончая его матерью с ее венскими фантазиями на тему лжи в бывшем еврейском дворце на Рингштрассе, с ее последними мрачными догадками под сенью Зигмунда Фрейда. История человечества изначально была историей убийц и их жертв. Бессмертной души у него, возможно, тоже не было. Да и зачем ему бессмертная душа? Разве просто души не хватает?
Неужели этой, посюсторонней жизни мало? Да и речью он, кажется, тоже не наделен. Он ведь даже не находил нужных слов, чтобы описать эту жизнь, чтобы сказать, какой она была на самом деле. Даже не способен был выразить словами, почему не складывались его отношения с Рамоной. Он не в силах был облечь в слова ничего из того, что казалось ему важным и что он мучительно хотел сказать, в том числе ей. И дело тут не в его плохом испанском. К сожалению, преподаватель немецкого ошибался, теперь, в Гаване, он это понял. Но он не мог сказать ему об этом, ведь того человека уже не было в живых. И ходить, тем более держась прямо, он больше не мог. Эти нерадостные мысли одолевали Франца в конце пути. Жизнь-то, она ведь только в дешевых романах белая и пушистая. Хотя порой бывает веселой. Если бы он мог подсчитать, сколько всего секунд и минут в жизни смеялся, то в сумме оказалось бы несколько дней, не меньше.
И все представляется бессмысленным и ненужным. А ведь ему приходилось слышать, как люди говорят, что счастливы только оттого, что есть он. Иногда ему даже казалось, что он сам счастлив оттого, что живет на свете.
Пытаясь обрести некий смысл, он мужественно бросился в море неясных догадок, противоречий и разочарований, и на воде его, словно спасательный круг, удерживали годовые кольца опыта. Он подплывал к этому таинственному смыслу совсем близко, казалось, вот-вот дотянется, — и тут волны сомнений и печали вновь отбрасывали его к берегу, словно купальщика на пляже Патриса Лумумбы.
Однако в гаванском зоопарке, расположенном очень далеко от центра и никогда не посещавшемся не только туристами, но и гаванцами, жизнь показалась ему особенно бессмысленной, просто пародией на его трагедию, в том числе и трагедию с Рамоной, которая спала, совершенно обнаженная, в тридцатиградусную жару, а он, лежа рядом с ней, ощущал тупую боль в спине, оттого что читал и писал сгорбившись. И боль в животе, оттого что лгал. Его жизнь за короткий срок стала настолько запутанной и сложной, что горести, как тяжкая ноша, не давали ему распрямиться. Со скоростью света он несся к чему-то жуткому, совершая какой-то непонятный крутой вираж. Но его взгляд был еще стремительнее. Возможно, от звезд его отделяло расстояние в несколько тысяч световых лет, однако его взгляд за одно мгновение преодолевал расстояние в несколько тысяч световых лет, отделявшее его от прекрасного созвездия — Рамоны, лежавшей рядом с ним.
За стеной были пальмы и море. Он привез с собой множество подарков, болеутоляющие средства и презервативы. Они не порвались. Все обошлось. Бедра Рамоны, отчетливо вырисовывающиеся под тесным платьем из полиэстера-стретч, подчеркивал пояс с кармашком, на котором красовалась реклама «Экспо — 2000». Пояс подарил Рамоне он. Бедра были подарком Рамоны ему — Францу.
Жители Гаваны не любили, когда им напоминают о зоопарке, потому что завидовали животным, ошибочно полагая, что зверей хорошо кормят и что те съедают пайки, предназначенные людям.
Ведь люди голодали. И хотя в фильме они пели одну песню за другой, они уже много лет голодали: ничего не поделаешь, тюрьма есть тюрьма. Если они пытались бежать, им стреляли в спину. На Кубе действительно жили голодающие, запертые в застенках, не важно, попадали они на киноэкран или нет. Франц сомневался в том, что Кастро, ни разу не ночевавший дважды в одном и том же месте из страха перед ЦРУ, а может быть, перед обыденной, негероической кубинской смертью, грозившей ему денно и нощно, хоть раз побывал в одной из тех хижин, которых Франц за такой короткий срок насмотрелся достаточно. Наивный старик, профессиональный революционер с сорокалетним стажем, Кастро чем-то напоминал Марию Антуанетту, явно желавшую своему голодному народу добра, давая совет есть пирожные, раз уж нет хлеба. А он подарил своему народу зоопарк, в который народ не ходил, потому что ненавидел зверей и завидовал им. Если бы кубинцы добрались до зоопарка, то увидели бы, как тихо плачут в своих клетках обезьяны и как они в приступе бессильной ярости, поняв, где очутились, бросают в зевак гнилыми фруктами и экскрементами. И как отощавшие львы, амурские тигры и черные пантеры крадутся вдоль решеток и, мучимые голодом, грызут прутья клетки и, дай им волю, все сожрут, в том числе и самого Кастро.
12Австрийцев, и Розу тоже, интересовали в первую очередь красочно изображенные Маринелли писательские выступления: в клубе Союза писателей, в Доме-музее Маркеса, в мемориальном комплексе Патриса Лумумбы, в Доме революции и в других местах со звучными названиями. Звучные названия были единственным, что объединяло все эти достопримечательности.
Предстоял еще вечер встреч с кубинскими писателями, на котором австрийцы будут сидеть, исполненные самых радостных предчувствий, ожидая, что вот-вот начнется их всемирная слава, а за день до их отлета домой должна была открыться Международная книжная ярмарка, которую организовал не Франц. Вот таким сложным, окольным путем, благодаря международному признанию на Кубе, они надеялись совершить прорыв в австрийском и немецкоязычном культурном пространстве, а впрочем, этого прорыва им никто пока не гарантировал. А потом — кто знает? — они, может быть, еще встретятся с Кастро, и он пожмет им руку и даст несколько проникновенных напутствий: втайне они представляли себе апогей поездки на Кубу чем — то вроде аудиенции у Папы Римского, хотя не решались признаться в этом вслух и почем зря издевались над встречей с кубинскими писателями. Впрочем, едва войдя в зал, они умолкли и замерли с бокалами в руках.