Евгений Гришковец - Реки
В этом холоде и в этих дворах до полудня лежит на лужах ледок с белыми жилками. Как я любил медленно давить ногой этот лед, чувствовать, как он гудит и звенит из последних сил. Под ним ползают пузыри воздуха, а потом лед рвется и из-под него выползает вода. Из-за этих луж я не раз опаздывал в школу.
В такие дни те люди, у которых проблемы с давлением, не замечают абсолютной чистоты воздуха и синевы неба, они мучаются головными болями и пьют таблетки. В один из таких дней даже самый отчаянный хулиган какого-то своего третьего «Б» класса мог одиноко и неторопливо идти домой после уроков, странным, почти взрослым образом склонив голову, и что-то предчувствовать и переваривать в своей коротко стриженой голове. Мог идти, глядя просто перед собой, в одной руке держать портфель, другую сунуть в карман мятых брюк, и нести на своем лице какое-то поразительное выражение.
В такой день любой сибирский горожанин, выехав за город, или стоя на набережной и глядя на реку, может почувствовать прямо таки физическое удовольствие от того, как далеко видно. Глаза, как органы, как части организма, дают в такой момент радостный сигнал: «Нам хорошо, нам приятно, мы для того и нужны, чтобы видеть так далеко».
* * *Как раз был такой ясный день моей последней осени, прожитой в Сибири, когда я видел медведя. Мы поехали хорошей компактной компанией на шашлыки. Очень хотелось последний раз перед зимой посидеть у костра, побродить у реки, покидать в нее камешки, выпить водки из пластикового стаканчика, и, комфортно опьянев, пощуриться на вечернее осеннее солнце. Пришлось выехать еще затемно, потому что мы решили отъехать далеко, чтобы оказаться в безлюдном и красивом месте.
Рассвет застал нас в дороге, когда мы тряслись по проселку, в тесно забитом нами микроавтобусе. Позади осталась пара деревень, потом мы шуршали по гравийной дороге, а потом заскользили по грунтовой. Самую поверхность грязи, из которой собственно и состояла та дорога, прихватило ночным морозцем. Зеленая еще трава вся блестела инеем вдоль разбитой колеи. Мы ехали медленно через какие-то поля и перелески.
Весь август и сентябрь в тот год шли дожди. Дожди, дожди и дожди. Урожай не смогли убрать, хлеб и овес, мокнущий под теми дождями, стал прорастать прямо в колосьях. Его не стали убирать, и он остался стоять в полях. Об этом постоянно стонали местные новости. Юные журналисты в плащах с поднятыми воротниками, микрофонами в руках, чуть подавшись плечом в сторону микрофона, то есть вперед, стоя на фоне неубранного поля, не скрывая своей журналисткой радости, сообщали о том, что весь урожай погиб, что такого дождливого лета не помнят даже старожилы, что крестьянские хозяйства остались на зиму без кормов, что убытки подсчитать пока невозможно, потому что зима обещает быть долгой и суровой. В конце такого репортажа журналистик, прямо-таки сияя от своего проникновения в действительность, сообщал: «Только весной мы сможем узнать, кому из наших буренок повезло дожить до тепла, потому что без кормов, которые вы видите у меня за спиной, многие из них обречены. И как мудро говорят сельские жители – цыплят по осени считают».
Короче, мы ехали через поля, где высоченный овес стоял стеной не убранный, слегка побуревший, и не такой желтый, каким он бывает в конце теплого лета. Ехали медленно, боясь забуксовать, и не желая лезть в грязь, чтобы выталкивать нашу машину. А солнышко так и блистало, так и грело сквозь нечистое стекло.
И вот мы подъехали к краю очередного поля и остановились у почти голого березнячка-осинничка.
– Ну что?! Девочки налево, мальчики направо!
Все осторожно повыползали из машины, стараясь не залезть в грязь. Солнце светило ясно-ясно и очень сильно. Оно пронизывало лесок, и стволы голых берез даже блестели.
Я не хотел писать, а ребята и девчонки зашагали в разные стороны. Им пришлось, особенно девчонкам, углубиться в лес довольно сильно, потому что лес был почти прозрачен, и только папоротник еще зеленел под ногами.
Все разошлись, а я побрел вдоль дороги назад в поле. Я шел, задевая плечом и рукой холодный овес. Усатые колосья доходили мне до плеч. Я сорвал колосок и потер его ладонями. Он оказался промерзлым и тяжелым. Я остановился, повернулся лицом в поле, положил пару зернышек овса в рот, и лениво стал жевать. Как только я это сделал, из овса прямо передо мной встал медведь. Он не быстро, а можно даже сказать, медленно выпрямился и встал во весь рост.
Он был огромный. Он стоял метрах в пяти от меня и смотрел мне в глаза. Я не то, чтобы замер, просто все соки перестали течь во мне, в легких не стало звука, да и меня как бы не стало, только глаза продолжали видеть.
Медведь был очень красивый. Огромная голова и лоб, круглые уши, и большой, блестящий кожистый нос. Пасть его была приоткрыта, и я видел нижние зубы. К его мокрым губам прилипли зернышки и чешуйки колосьев овса. Он смотрел мне в глаза своими черными глазами. Темную, длинную шерсть ему как будто расчесали. Лапы висели вдоль туловища, и когтей я не видел из-за высоких колосьев. Но грудь его была могучая-могучая. Солнце светило у меня из-за спины, его глаза и шерсть поблескивали. Он моргнул два раза, выдохнул из себя воздух, и немного пара на секунду появилось у его пасти. Медведь тут же шумно вдохнул и на следующем выдохе опустился обратно в овес и исчез. Только колосья колыхнулись пару раз. Еще через несколько секунд я сам моргнул, довыдохнул воздух из легких, и, не торопясь вдыхать, выронил остатки колоска, который держал в левой руке. Потом очень медленно я повернулся к машине и пошел к ней, не оглядываясь на поле.
Я смог рассказать об этом только минут через двадцать пять, когда мы доехали до места, и меня обвинили, что я какой-то заторможенный, и не хочу помогать располагаться.
Мне никто не поверил, сколько бы я не бил себя руками по коленям и в грудь. Не верили! И не верили даже не потому, что знали, что за мной водится такое, то есть я могу приукрасить, прихвастнуть и сочинить. Они не верили потому, что все в той нашей компании были сибиряки, всю жизнь прожили в Сибири, и знали, что в Сибири бывает, а чего нет. Они знали то же самое, что знал я.
* * *Никто не поверил мне. А у меня не осталось никаких доказательств. Я только могу еще и еще повторить, что я видел того медведя, и видел совсем близко, хотя и коротко. Свои чувства и то, что я испытал при этом, я не берусь описывать. Ничего определенного я не испытал тогда. Даже испуг пришел потом. А вот доказательств у меня нет.
* * *А что у меня вообще есть? Что у меня есть такого, о чем я мог бы сказать, как о моем, только моем, чего у меня не отнять? И что это такое вообще? Мое жилье? То есть некое жизненное пространство, ограниченное стенами и окнами?
Да, оно мое! Это мое жилье, у меня есть соответствующие документы, которые зарегистрированы, и выданы мне теми органами и организациями, которые как раз и занимаются оформлением и регистрацией жилья и документов. Да, оно мое, и юридически это зафиксировано. И в этом моем жизненном пространстве все так, как я, в общем-то, хотел. Но как об этом говорить всерьез, как о чем-то неотъемлемо моем? Сейчас мое, а раньше в этих стенах жили другие люди, и все было по-другому. Потом кто-то будет здесь жить вместо меня, как теперь живут в той квартире, которую я так хотел купить, купил, жил в ней, а потом очень хотел продать… там, в родном городе.
Мои деньги? Деньги, которые я заработал? Они тоже неотъемлемо мои? Ну, те деньги, что у меня есть?
Конечно мои! А чьи же?! Но сколько бы у меня их ни было, это же все равно такая странная вещь, которая так давно существует, придумана не мной, и придумана не для меня. А чтобы как-то что-то регулировать, чтобы что-то и как-то функционировало… А те деньги, что лежат у меня в кармане или те, что есть у меня дома, и те, что я кому-то дал в долг, или какие-то другие, притом, что они мои и я их заработал… но мне все равно их кто-то дал. Дал, например, за мою работу. А я их тоже в свою очередь отдам за что-нибудь. Да сколько бы их ни было у меня, я же не ощущаю их чем-то таким моим, на что можно было бы опереться, или тем, о чем можно было бы говорить, как о моем, не вдаваясь в какие-то сложные объяснения, а порой и оправдания.
Мой автомобиль?
Он, разумеется, мой, и я даже его люблю. И как написано в журналах, автомобиль много говорит о своем владельце. Конечно! Автомобилей великое множество, из них есть те, которые я могу себе купить. Их уже гораздо меньше. А из этого сокращенного числа есть те, которые мне нравятся. Их уже просто единицы. Дальше какая-то случайность во время окончательного выбора, и вот у меня есть мой автомобиль. Но мало того, что эту столь важную вещь могут в любой момент угнать, или я сам могу ее разбить… это понятно. И даже если автомобиль полностью и аккуратно застрахован, он все равно является источником огромного количества беспокойств, забот и тревог. Например, в нем может начать что-то скрипеть или постукивать. Тогда надо ехать к тем людям, с которыми у меня есть шанс встретиться и пообщаться только в связи и по поводу автомобиля. И это общение мне, как правило, не нравится. Совсем не нравится. Эти люди, правда, могут устранить скрип, стук, или посторонний запах, но расслабиться-то уже сложно. Я буду прислушиваться, принюхиваться, и мне все время будет что-то казаться. И вот уже любимый автомобиль становится не любимым. И это только один из примеров беспокойства. А сколько всяких других возможностей для тревоги исходит от автомобиля! Так что мой автомобиль только на какое-то время совпадает со мной, точнее, мы с ним совпадаем, и тогда он становится моим, а потом мы с ним расстаемся. И при этом всегда оформление каких-то документов, регистрация, учет.