Дина Рубина - Ручная кладь
– Погодите, – сказала Марина, поднимаясь, – я сейчас...
И дальше в открытую дверь и в окно кафе мы наблюдали, как она подбежала к старику, что-то сказала, и он уступил ей шарманку. Правой рукой наяривая мелодию, левой она приобняла шарманщика за плечи, они улыбались, и в этом полуобъятии, оба – голубоглазые блондины, оба румяные, с ровными белыми улыбками – казались родственниками, а уж Марина, счастливица, и впрямь всех ощущает родней...
Я сидела за столиком, смотрела на них в окно и тщетно пыталась совладать с внезапным, как удар, – как всегда ожидаемый, и все-таки, неожиданный приступ эпилепсии, – накатившим горьким чувством добровольной отверженности, извечной отстраненности, – в который раз ощутила этот горб, не дающий разогнуться, эту память, которую отшибить невозможно, ибо она не в голове даже, а в токе крови, в тоннах прокачиваемой моим сердцем крови...
Наконец расплатились и вышли. Шарманщик заиграл какую-то жеманно-приседающую мелодию, будто открывал новую главу, предварял новый рассказ, распахивал новую картинку.
И эта новая картинка возникла в конце улицы. К нам, покачиваясь и наклоняя стан, приближалась высокая пожилая брюнетка в диковинном платье из зеленого атласа, в облегающем лифе, пышной юбке, присборенной по низу двумя большими бантами.
Пританцовывая, слегка как бы вальсируя, эта фигура все приближалась, и в какой-то момент стало ясно, что это – пожилой коксинель, в каштановом завитом парике, в туфлях на каблуках, с крупными зелеными бусами на морщинистой короткой шее. Руки – жилистые, с жесткими мужскими локтями и сильными грубыми кистями – были хоть и украшены браслетами, а может быть, именно поэтому, нехороши и жалки...
Вытаращив глаза, мы с Мариной глядели на это чучело.
– А, – сказала Алла, – ну, это непременный персонаж всех местных празднеств. Роберта. Давненько я его... ее... не встречала, думала уже, что-то случилось. Но вот, оказывается, ничего... здоров... ва...
За коксинелем бежала пестрая кошка, с изумительно плотной блестящей шерстью, разузоренной природой так, как только вязальщицы ковров умеют сочинить вензеля и кренделя на ворсистой глади... Кроткая ее глазастая морда была поделена на рыжую и черную половины точной вертикальной полосой... Она бежала за странным своим хозяи... хозяйкой, не отставая ни на шаг...
Существо подошло к большой компании девушек за столиком одного из кафе и проговорило несколько слов задорно-грубоватым своим баритоном.
– Говорит: «Девочки, а где же ваши мальчики?» – перевел Дима.
Оживленно и доброжелательно болтая с хохочущими девушками, коксинель слегка приподнял подол, показывая что-то под юбкой, и те, наверное, уже знакомые с этим персонажем, одобрительно и даже восхищенно закивали, зааплодировали.
Дойдя до нас, коксинель наткнулся на мой взгляд и, видимо, приняв писательский охотничий восторг за что-то иное, снова приподнял подол платья, демонстрируя мне ногу в высоком чулке, оканчивающимся кружевами. Нога неожиданно оказалась стройной, чулок красиво обтекал ее, кружева зазывно оперяли длинную ляжку.
Я показала большой палец.
Довольный, он двинулся дальше вниз по улице, останавливаясь у бочек с молодым вином, балагуря и обнимая туристов, охотно фотографируясь с ними...
– He, altes Mobel! – как старого собутыльника, окликали его местные торговцы...
– Самое интересное, – сказала Алла, – что он ведь не всегда таким был... Он, между прочим, отличный массажист, много лет работал в том санатории, ну, о котором я рассказывала... Был нормальным мужиком...
– А что же стряслось с этим мальчиком? – спросила сердобольная Марина.
– Да бог его знает – как это все происходит... – сказал Дима. – Таинственные превращения психики...
– Ну да, таинственные! – возразила Алла. – Мне бабы рассказывали, там что-то связано с личной драмой... Какое-то крушение надежд...
– Послушай, душа моя, – шутливо сказал ее муж. – Мало ли у кого какие крушения... Не все же мужики после крушений юбки на себя напяливают...
Я оглянулась: коксинель Роберта в своем зеленом атласном платье, покачиваясь и приседая, уходил в ослепительную перспективу из тесно сдвинутых в улицу, оперенных геранью каменных фахверковых домов. Он уходил, не оглядываясь. Ковровой выделки кошка с располовиненным лицом Арлекина неотступно бежала за ним... И вдруг все это: синий ручей неба вверху, солнце на белой, пересеченной черной деревянной балкой, стене, уходящий коксинель, его неизвестная мне драма, его половинчатость, его сильные руки массажиста... – все это разом во мне отозвалось дрожащим чувством смутного стыда за собственную душевную половинчатость, за то, что мне так нравится все это чистенькое, игрушечное, нарисованное, почти ненастоящее и, наоборот, – не нравятся наш средиземноморский мусор, панибратство, расхристанность и ненадежность... За то, что я не в ладу с собой, за то, что столько жизней несу в себе, усталых от этого тесного соседства жизней...
* * *...И плохо спала этой ночью, хотя номер в деревенской гостинице, который сняли для меня организаторы выступления в Трире, оказался совершенно домашним: комната над трактиром в старинном доме семнадцатого века – просторная, с тяжелыми деревянными балками на потолке и стенах, со старым деревянным шкафом и комодом, покрытым крахмальными салфетками. Однако пивной зал на первом этаже до полуночи гудел голосами, и гул этот то и дело пресекался дружной песней и стуком пивных кружек по столам...
Задремала перед рассветом... Во всяком случае, перевернувшись на живот и обняв подушку, еще-уже услышала резной и отчетливый петушиный зов на соседней улице... Мягко моего затылка коснулись теплые и сильные ладони, прошлись по плечам, бегло расправляя их, легко разминая напряженные мышцы... Затем движения стали более ритмичными, пальцы требовательней и сильнее...
– О, майн гот, что с твоим позвоночником, это просто ужас... – говорил надо мной по-русски коксинель Роберта, продолжая массировать мне спину и плечи своими мощными ладонями... – Весь плечевой пояс... это бог знает что...
– Вот здесь... да-а... загри-и-вок... – жаловалась я ему – ...такая мука... я все время оглядываюсь...
– Почему? Ну-ка, расслабь плечи... Вот так... гут... гут... Почему оглядываешься?
– Ищу дворы... здесь же нет проходных дворов...
– Майн гот, зачем тебе проходные дворы?! – удивлялся он.
– Как – зачем? А уходить от погони?
– А ты не оглядывайся... – приговаривал он, разминая властными и милосердными ладонями мои плечи, – нет-нет, херцлихь, никогда не оглядывайся...
Рассветный петух своим криком, словно лобзиком, выпиливал на сером небе шпиль и высокие сланцевые скаты деревенской кирхи.
Я спала на животе, раскинув руки, зависнув над благословенной Твердью, над щетинкой лесов с воткнутой в ущелье гребенкой римского акведука. И не оглядывалась... Совсем не оглядывалась.
* * *Бармен в Доме литературы города Лейпцига варил отличный глинтвейн – такой, каким когда-то в моей молодости варил его один близкий мне, давно уже умерший человек, а именно: с гвоздикой, корицей, лимонной цедрой и брошенной в бокал напоследок декадентской долькой кислого яблока, добавлявшего неуловимую нежность к послевкусию.
И все прекрасное новое здание, построенное по проекту известного немецкого архитектора, было продуманным и удобным в каждом отдельном его помещении, в каждом уголке. Например, сейчас мы с редактором моей книги, только что изданной на немецком, и с переводчиком Карлом, обходительным молодым человеком, сидели за столиком на деревянной террасе, выходящей в небольшой, но, благодаря пяти сохраненным старым ивам, эпически прекрасный и неуловимо горестный внутренний парк. И пили вкуснейший глинтвейн, рассеянно поглядывая на лужайку (я сидела полубоком, и мне приходилось оборачиваться), где на траве шла репетиция какой-то пьесы.
Режиссер, – как водится, с косичкой, с бородой и в очках, – похожий на всех режиссеров в мире, и плохих и хороших, но бессильных изобрести какой-либо неожиданный штрих для своей внешности, а заодно и для своей профессии, – время от времени вскакивал с земли, подбегал к актерам и, жестикулируя, говорил быстро, бурно, но выдыхался, возводил глаза к небу, хватался за голову, опять валился на траву.
Один из актеров, похожий на пожилого русского пьяницу, отрабатывал никак не удающуюся мизансцену, которую можно было обозначить как «внезапная смерть»: он застывал, вытаращивал глаза, что-то гортанно выкрикивал и падал под деревом – это была плакучая ива редкой, изнемогающей красоты.
Под соседним деревом, с листами роли в руках, в бездействии ждал огненно-рыжий юноша лет двадцати. На скамейке неподалеку сидела молодая актриса – она не участвовала в этой сцене, отдыхала, покачивала ногой, курила... Затем, минут пятнадцать, старый с молодым репетировали еще один узел пьесы, по-видимому, ссору: вскрикивали, размахивали руками, что-то друг другу доказывали...