Эндрю Грир - Исповедь Макса Тиволи
— Мы должны туда сходить, старик, — однажды сказал мне Хьюго, прихлебывая пива. — В последний раз.
Прошли годы, каждый из нас изменился: один постарел, другой — помолодел. Мы сидели в баре, неподалеку от холостяцкой берлоги моего друга, и сдували с пива пену; перед тем как расстаться, мы часто здесь встречались, и в тот вечер Хьюго выложил свой план. Он вытащил газету, и на его взрослом лице отразилось мальчишеское страдание, Хьюго показал мне статью на третьей странице.
— Мы должны туда сходить, — повторил он, вздрогнув от воспоминаний. Передо мной сидел прежний Хьюго, маленький Хьюго с клубнично-розовым носом, который сказал мне, что Вудвордс-гарден собираются снести.
Уже много лет сад был закрыт. Профессор Мартин провел последнее представление очень давно. Он взмыл в воздух со своим невесомым, отливавшим металлом шаром, к восхищению последней горстки детей, бросавших его последние бумажные розы в ошеломленную толпу последних зрителей, когда по необъяснимой причине серебристая ткань порвалась, раздался страшный треск, и шар ярким трепещущим лоскутком понесся навстречу земле. Место профессора никто не занял. Никто не поселил новых обезьянок в «Дом счастливой семейки», где прежние зверьки некогда раздражали гордых викторианцев своей любительской «комедией масок», а как-то утром были найдены на полу клетки заключившими друг друга в мертвые объятия. Сам Вудворд умер в конце восьмидесятых, и только яростная борьба его дочерей позволяла держать парк открытым для последней группы акробатов и пожирателей огня, для последних посетителей заметно облысевшего холма папоротников. Наконец пришел черед самого последнего представления — распродажи с аукциона всего, плоть до самого последнего камешка, и того, что называлось «устранением животных».
Для меня это значило одно: последний шанс увидеть старого Джима Порванный Нос, прежде чем его уведут; увидеть воображаемого спасителя моего какого-никакого, но детства.
Мы успели как раз вовремя, чтобы взглянуть на койота, съежившегося на треугольной сцене. Люди выстроились в цепочку, держа в руках шланги. Мы с Хьюго сели и наблюдали, как молодой человек с намордником в руках подошел к тощему, насмерть перепуганному животному. «Устранение животных» оказалось подобием родео, зрителям предлагалось смотреть, как их любимых зверей связывали, загоняли в тесные клетки и отправляли в новые жилища. К нашему удивлению, койот не шевелился. Он просто стоял, глядя на приближавшегося человека. Казалось, койот в любой момент бросится на загонщика, однако животное не шелохнулось. Луговой волк дрожал от холодной воды и обнюхивал пол.
Он безропотно склонил голову и позволил одеть на себя намордник. Койота повели к краю арены, и он лизнул руку нового хозяина. Мы расстроились. Настал черед львицы, ее продали с аукциона бандиту-китайцу (ты бы назвал его «гангстером» и почитал как героя). Львица и азиат вышли на арену одновременно, словно участники странного римского ритуала, а я удивился ленивой походке несчастной самки и предмету, который китаец вытащил из кармана, — пистолету. Китаец приставил его к мягкой мордочке, прищурился и выстрелил. Львица рухнула на грязный пол. То же самое азиат проделал с ягуаром и гиеной, которая лишь слегка рванулась в сторону и хрипло взвыла, прежде чем упала у стены. Хьюго и я похолодели от ужаса.
— Господи, да ведь тут бойня.
— Хьюго…
— Они просто убивают зверей, одного за другим.
— Может, только самых диких, — пробормотал я, глядя, как высокий китаец приказывает оттащить гиену за лапы, ее пятнистая шерсть покрылась пылью. — Может, чтобы уберечь нас от нападения.
В следующий миг я понял, насколько ошибся. На арену вывели Джима.
Я не хотел, чтобы мой медведь был таким медлительным и старым. Я не хотел смотреть, как его лапы привязывали к деревянным столбам, когда он вышел из своей тюрьмы. Я не хотел смотреть, как он кивал, принюхиваясь, и по-стариковски радовался выставленной перед ним еде — морковки и супа хватило бы на десяток медведей. Невозможно было глядеть на его рот, когда он обвел публику взглядом и зевнул, продемонстрировав старческие зубы, стершиеся почти до десен. Я не хотел видеть, как он моргал на солнце и облизывался, пока не решил прислониться к стене из искусственного камня и погреться в ярких теплых лучах. Сторож бросил ему кусок веревки. Пытавшийся подремать Джим скользнул по ней взглядом и в итоге счел веревку достойной исследования, а я не хотел смотреть, как любопытный медведь ловил канат. Увлекшись веселой игрой, он уселся поудобнее и ловил веревку, будто сегодня был самый обычный день его жизни. Не могу передать, что за жалость я испытывал к Джиму; в конце концов он даже не знал, стар он или молод. Он просто ловил веревку. В серебряном котелке лежала еда, однако Джиму не было до нее дела. Снова вышло солнце и позолотило медвежий мех. Спустя минуту вперед выступил немец с ружьем.
Толпа оживилась. Мы с Хьюго орали изо всех сил, чтобы остановить стрелка, однако вся остальная публика наперебой выкрикивала советы: «Подойди поближе!», «Переставь чан с пищей!», «Стреляй в голову, прямо в лоб!», «Отрежь ему лапы!» Джима возгласы нисколько не трогали — он привык к галдящей толпе, а вот немец занервничал. Немец был мясником с северного из Норт-бич и собирался продать втридорога мясо Джима специальным ресторанам. Со своей бородой и обветренным лицом он лучше бы смотрелся дома, в задней комнатке с окровавленной шваброй, нежели под взглядами пяти ярусов подвыпивших зрителей. Он стоял на арене, широко расставив ноги, и глазел на нас.
— Эй вы, потише! Я на этом собаку съел! — крикнул он с сильным акцентом. — Хватит советов! Я всажу пулю прямо ему в задницу!
Именно так немец и сделал, едва Джим запустил свой тонкий язык в чан с едой. Мясник дрожащими руками вскинул ружье, нервно глотнул воздуха и выстрелил в медведя. Старый мальчишка Джим издал длинный дикий вопль и закрутился, ворча и кашляя. Пол окрасился кровью. Немец испуганно смотрел на зверя, а толпа весело кричала медведю. Так обычно кричат несчастным женщинам, стоящим на выступах небоскребов, подначивая что-нибудь сделать, сделать что-нибудь ужасное, хоть что-нибудь сделать. Теперь Джим заметил зрителей и тявкнул на нас, словно тюлень, некоторые люди засмеялись. Затем, подобрав зубами веревку, мой друг направился ко входу в свое убежище и скрылся внутри. Арена была исписана красными строками.
Публика просто взорвалась советами. Медведь ушел пережидать смерть; немец окаменел, и только его губа слегка подергивалась; время битвы истекало, а зрелища толком не было. «Выгони его оттуда!» — кричали со всех сторон, «Дай медведю выспаться!» или «Он уж подох, выноси его!». Кто-то посоветовал спеть «Ох эти золотые шлепанцы!», и толпа разразилась диким хохотом (именно эту песню зрители обычно дружно орут на скучных концертах). Однако на арене никто не шевельнулся.
Много лет спустя, когда мы с Хьюго в палатке, где-то в Небраске вспоминали ту бойню (мой друг — с залысинами и белыми висками, я — по-мальчишески белокурый), то пришли к выводу, что в наших сердцах остался образ вовсе не того Джима, который, напугав горе-стрелка, с ревом выскочил из своей пещеры после минутного затишья и в слепой ярости заметался по периметру арены. Вовсе не мой медведь обосрался, когда в него вонзился новый веер пуль, не он превратился в жуткую скулящую груду плоти. Я вычеркнул из памяти те десять минут, которые провел, глядя, как его кровь текла по деревянному полу, скапливаясь у листьев, пропитывая их и устремляясь к стене, ту ужасающую вечность, когда Джим истек кровью и умер. Отчетливее всего запомнилась арена перед его возвращением, абсолютно пустая — лишь охотник да яркое пятно крови. Сцена из детского спектакля. Запомнилось, как солнце золотило те самые опилки, на которых Джиму предстояло сыграть свою финальную партию. Как все мы звали его. Солома, пиво, ожидание выхода звезды представления. Ужас, когда тень медведя упала на пол, на котором судьба уготовила ему встретить свою смерть.
Мы ушли, оставив Джима лежать на полу в луже его собственной крови и дерьма, я не мог на это смотреть. Только слышал возгласы немца, аплодисменты зрителей и представлял, как моего старого Джима оттаскивают с арены, где животное выступало целых двадцать лет. Я уверен, он умер в недоумении; уверен, он не помнил ничего из своей юности в Йеллоустоуне или где он там родился, не помнил о своей жизни на улицах города с кольцом в носу. Уверен, он не знал, что состарился и что больше его никто не любит. Он умер в святом недоумении. Наверное, ему казалось, что этот кошмар прекратится, как только он покажет зрителям свои проверенные трюки, подержит на носу арахис, встанет на задние лапы, однако у него не было сил. А может, ему казалось, что когда он откроет свои утомленные глаза, то окажется в лесу, полном деревьев и речушек с лососем, жужжащих пчел и разгуливающих вокруг медведей. Впрочем, я уверен: он не видел ни одного медведя за последние тридцать — или больше — лет.