Йозеф Рот - Иов
В эти ночи он сотрясался от страха, как трясется под ветром хрупкое деревце. Тревога звучала в его голосе, чужим голосом пел он свои псалмы. Но вот псалмы кончились. Он закрыл книгу, поднес ее к губам, поцеловал и погасил свечу. Но спокойствие не приходило к нему. Мало, говорил он себе, слишком мало сделал я. Часто его пугала мысль, что единственное его оружие — пение псалмов — бессильно против страшного урагана, в котором погибали Иона и Менухим. Пушки сильны, думал он, огонь свиреп, мои дети пропадут, и это моя вина, моя вина! А я тут пою псалмы. Это не поможет! Не поможет!
XII
Все люди, собиравшиеся в послеобеденное время у Сковроннеков, чтобы обсудить последние новости, готовы были спорить, что Америка останется нейтральной, но утверждавшие это проиграли. Стояла осень. В семь утра проснулся Мендл Зингер. В восемь он уже вышел на улицу. Снег пока еще был белым и пушистым, как у него дома, в Цухнове. Но только здесь он быстро таял. В Америке он лежал только ночью. Уже на заре под ногами торопливых мальчишек-газетчиков он превращался в месиво. Мендл Зингер подождал, пока не подбежал один из них. Он купил газету и снова вернулся в дом. Горела голубоватая керосиновая лампа. Она освещала утро, сумрачное, как ночь. Мендл Зингер развернул газету, пухлую, липкую и влажную, от нее пахло, как от его лампы. Сообщения с театра военных действий он перечитывал по два, три, четыре раза. Его особое внимание привлекло сообщение, что в плен было взято за одну операцию пятнадцать тысяч немцев и что русские вновь предприняли наступление в районе Буковины. Но одного этого ему было мало. Он снял очки, протер их, снова надел и прочитал военные сводки еще раз. Его глаза просеивали газетные строчки. Не появятся ли вдруг имена Сэм Зингер, Менухим, Иона?
— Что нового пишут в газетах? — спросила Двойра сегодня точно так же, как делала это каждое утро.
— Ничего нового! — ответил Мендл. — Русские побеждают, немцев снова взяли в плен.
Они замолчали. На спиртовке кипел чайник. Он пел почти так же, как самовар у них на родине.
Только чай имел совсем другой вкус, он был затхлым, этот американский чай в пакетиках из папиросной бумаги.
— Даже чаю здесь как следует не попьешь! — сказал Мендл и сам удивился, что говорит о таких мелочах. Может быть, он хотел сказать что-то другое? В мире было так много важных вещей, а он, Мендл, жаловался на чай. Русские побеждали, немцы попадали в плен, и только о Сэме ничего не было слышно, и о Менухиме тоже.
Уже две недели прошло, как Мендл написал письмо. Из Красного Креста сообщили, что Иона пропал без вести. Он, наверное, погиб, думала про себя Двойра. Мендл тоже так думал. Но вслух они долго спорили о том, что значат слова «пропал без вести», и как будто это совершенно исключало возможность смерти, всякий раз сходились на том, что «пропал без вести» означает взят в плен, или дезертировал, или лежит раненый в плену.
Непонятно только, почему так долго нет писем от Сэма? Наверное, он где-нибудь в далеком походе или находится на каком-нибудь «переформировании», слово, смысл и значение которого долго и подробно обсуждались на послеполуденных сборищах у Сковроннека. Об этом нельзя говорить вслух, думал Мендл, но Сэму не надо было идти в армию.
Но вторую половину этого предложения он, сам того не заметив, произнес вслух, и Двойра услышала его.
— Что ты в этом понимаешь, Мендл? — возразила она. Все аргументы в пользу участия Сэма в американской войне Двойра слышала от своей дочери Мирьям. — Америка — это тебе не Россия. Америка наша родина. Каждый порядочный человек обязан сражаться за свою родину. Мак тоже пошел на войну, разве мог Сэм оставаться дома? К тому же, слава Богу, он сидит в штабе полка. А там люди не погибают. Ведь если погибнут все высшие офицеры, то нельзя будет победить. А Сэм, слава Богу, находится рядом с высшими офицерами.
— Одного сына я уже отдал царю, может быть, хватит?
— Царь — это одно, а Америка — совсем другое!
Мендл не стал спорить. Все это он уже слыхал.
Он вспомнил тот день, когда оба они, Мак и Сэм, ушли на войну. Они пели американскую песню, прямо посреди улицы. А вечером у Сковроннеков все говорили, что Сэм, чтоб он только был здоров, солдат хоть куда.
Может, и правда Америка нам родина, идти на войну — это наш долг, трусость — позор, а при штабе полка не умирают. Но я все ж таки его отец, думал Мендл, нужно было сказать свое слово. Останься, Сэм, вот что надо было ему сказать. Много лет дожидался я того часа, когда мне достанется хоть крупинка счастья, и вот Иона в солдатах, кто знает, где теперь Менухим, у тебя же есть жена, ребенок, свое дело, останься, Сэм! Может быть, тогда он бы и остался.
Мендл встал и по привычке подошел к окну. Как раз напротив, на первом этаже, было видно разбитое, закрытое коричневыми листами картона окно Леммелей. Внизу была лавка колбасника с написанной на древнееврейском белыми, заляпанными грязью буквами по блекло-синему фону вывеской. Сын Леммелей тоже пошел на войну. Все семейство Леммелей посещало вечернюю школу и учило английский язык. По вечерам они шли в школу с тетрадями в руках, как малые дети. Может, так и надо. Наверное, Мендлу и Двойре тоже надо было ходить в школу. Ведь Америка была теперь их родиной.
Снег все еще падал, медленно, пухлыми, влажными хлопьями. Евреи с раскачивающимися над их головами черными зонтиками уже прогуливались взад и вперед по улице. Их становилось все больше, они шли посреди улицы, и остатки белого снега таяли под их ногами. Казалось, они, чтобы угодить городским властям, будут прохаживаться здесь до тех пор, пока не исчезнет весь снег. Из своего окна Мендл не видел неба, но знал, что оно покрыто тучами. Во всех окнах был виден желтовато-красный свет ламп. Темным было небо. Темны были все комнаты.
Вскоре то там, то здесь стали открываться окна, соседки вывешивали красные и белые простыни и раскладывали на подоконниках желтоватые, обшитые кожей подушки без наволочек. Вся улица сразу весело запестрела. Соседки громко здоровались друг с другом. Из комнат доносились позвякивание тарелок и детский крик. Можно было подумать, что наступил мир, если бы не разносившийся на всю улицу из лавки Сковроннеков грохот военных маршей.
Когда же будет воскресенье, думал Мендл. Прежде он жил от субботы до субботы, теперь же от одного воскресенья до другого. В воскресенье приходили гости: Мирьям, Вега и внук. Они приносили письма от Сэма или просто какие-нибудь новости. Они знали все, так как читали все газеты, какие были. Теперь они вместе вели дело. Все шло хорошо, они много работали, копили деньги и ждали возвращения Сэма.
Иногда Мирьям приводила с собой господина Глюка, первого управляющего. Она ходила с Глюком на танцы и ходила с ним купаться.
Новый казак! — думал Мендл, но ничего не говорил ей.
— Как жаль, что я не могу пойти на фронт! — вздыхал мистер Глюк. — Тяжелый порок сердца — это все, что я унаследовал от моего покойного отца.
Мендл смотрел на розовые щеки Глюка, маленькие карие глазки и кокетливые пушистые усики, усы теперь были не в моде, но он ими гордился. Сейчас Глюк сидел между Мирьям и Вегой. Как-то раз, когда Мендл вдруг посреди разговора встал из-за стола, ему показалось, что правая рука мистера Глюка лежит на колене Веги, а левой он поглаживает бедро Мирьям. Мендл вышел на улицу и стал прогуливаться перед домом, дожидаясь ухода гостей.
— Ты ведешь себя как настоящий русский еврей, — заметила Двойра, когда он вернулся в дом.
— Так я и есть русский еврей, — ответил Мендл.
Однажды в начале февраля, в обычный будний день, когда Мендл и Двойра обедали, пришла Мирьям.
— Здравствуй, мама! — сказала она, а потом добавила: — Здравствуй, отец! — и остановилась на пороге.
Двойра выпустила из рук ложку и отодвинула тарелку. Мендл посмотрел на женщин. Он сразу понял, что случилось что-то необычайное. Мирьям пришла в будний день, в то время, когда она должна была быть на работе. Сердце его громко забилось. Но он все же был спокоен. Ему показалось, что он когда-то уже видел это, что он хорошо помнил эту сцену. Мирьям стояла вот так в своем черном плаще и молчала. Двойра тогда тоже отодвинула от себя тарелку, вот она стоит посреди стола. А на улице мягкими хлопьями медленно падает снег. Лампа мерцает желтоватым светом, и свет этот такой же густой и маслянистый, как запах керосина. Она пытается пересилить бледный свет хмурого зимнего дня, окутавший всю комнату светло-серым покрывалом. Этот свет Мендл Зингер помнит очень хорошо. Эту сцену он видел в своих снах. И он знает, что за этим последует. Все, все знает Мендл, как будто все уже миновало и боль давным-давно превратилась в печаль. Мендл совершенно спокоен.
В комнате совсем тихо. Мирьям не произносит ни слова, словно в надежде, что отец или мать своими вопросами избавят ее от необходимости самой начинать разговор. Она стоит и молчит. Никто из них не двигается с места.