Амос Оз - Повесть о любви и тьме
И вдруг одна из них, фрау Магда, та, что помоложе, повысила голос и гневно, с каким-то ядовито-возмущенным визгом, режущим слух, бросила старухе, сидевшей напротив, одно слово на немецком. Она налетела на нее, словно хищная птица на свою жертву, при этом подняла свою чашку, размахнулась и вдребезги разбила ее о стену.
По руслам изрезанных морщинами щек более пожилой женщины, той, что я назвал Гертрудой, потекли слезы. Она плакала беззвучно, даже без какой-либо гримасы плача, не меняясь в лице. Официантка, со своей стороны, молча собирала с пола черепки: собрала, закончила и удалилась. Ни слова не было произнесено после этого визга. Две женщины продолжали сидеть друг против друга, не произнося ни звука, обе — очень худые, у обеих — стального оттенка вьющиеся седые волосы, линия которых начиналась высоко надо лбом, как у лысеющих мужчин. Старая вдова продолжала беззвучно плакать, ни разу не моргнув. Немые ее слезы собирались на остром подбородке и, срываясь с него капелька за капелькой, как в сталактитовой пещере, падали ей на грудь. Она даже не пыталась сдержать свой плач или вытереть глаза, хотя дочь ее молча, с недобрым выражением лица протянула ей белоснежный, выглаженный носовой платок. Если это и в самом деле ее дочь. Старуха не взяла белый выглаженный платочек, лежавший на ладони, протянутой через стол. На долгое время застыли они обе, словно были эти две старые женщины, мать и дочь, только давней, чуть выцветшей, коричневой фотографией из запыленного альбома.
А я вдруг спросил:
— Ты в порядке, мама?
Это — потому, что мама пренебрегла правилами вежливости и немного повернула свой стул: она была не в силах отвести свой взгляд от этих двух женщин. В ту минуту мне показалось, что лицо моей мамы вновь побледнело, даже побелело, став таким, каким оно было все дни ее болезни. Спустя какое-то время мама попросила у меня и папы прощения: она немного устала, и ей хотелось бы сейчас вернуться домой и прилечь. Папа кивнул: конечно. Он тут же встал, выяснил у официантки, где здесь ближайший телефон и ушел, чтобы заказать такси. Когда мы выходили из ресторана, маме пришлось слегка опереться на руку и плечо папы. А я придержал открытую перед ними дверь, предупредил о ступеньке, и дверцу такси тоже открыл перед ними я. Когда мы усадили маму на заднее сиденье, папа на секунду вернулся в ресторан, чтобы расплатиться по счету. Она сидела на заднем сиденье. Сидела очень прямо, и ее коричневые глаза были широко открыты. Слишком широко.
*Вечером был приглашен новый доктор. А после его ухода папа пригласил прежнего доктора. Разногласий между ними не было: оба врача рекомендовали полный покой. Папа предложил маме мою кровать, которая стала ее кроватью, подал ей стакан теплого молока с медом, уговорил сделать хотя бы два-три глотка вместе с таблеткой ее нового снотворного, спросил, оставить ли ей немного света. Спустя четверть часа я был послан, чтобы заглянуть в щелку двери, и увидел, что мама задремала. Она спала до утра, вновь проснулась рано, поднялась, чтобы помочь папе и мне во всех наших утренних делах. Вновь приготовила нам яичницу-глазунью, пока я накрывал на стол, а папа тонко-тонко нарезал разные овощи. Когда пришло время выйти из дома, папе — в здание Терра Санта, а мне — в школу «Тахкемони», мама вдруг решила пойти со мной в школу, потому что недалеко от «Тахкемони» жила ее лучшая подруга Лиленька, Лилия Бар-Самха.
Потом нам стало известно, что Лиленьку мама дома не застала, и поэтому пошла к другой своей подруге Фане Вайсман, которая тоже когда-то училась в гимназии «Тарбут» в Ровно. Из дома Фани Вайсман мама ушла незадолго до полудня. Она направилась на центральную автобусную станцию, расположенную на улице Яффо, села на тель-авивский автобус, намереваясь навестить своих сестер, а возможно, собираясь пересесть в Тель-Авиве на автобус, идущий в Хайфу, а оттуда поехать в пригород Хайфы Кирьят Моцкин, в барак своих родителей. Но когда мама прибыла на центральную автобусную станцию в Тель-Авиве, она, видимо, передумала, выпила чашку черного кофе в одном из тель-авивских кафе и к вечеру вернулась в Иерусалим.
Придя домой, она пожаловалась на сильную усталость. И вновь проглотила две или три таблетки нового снотворного. Или, быть может, попыталась на этот раз вернуться к прежним таблеткам. Но в эту ночь ей не удалось уснуть, мигрень вновь настигла ее. Всю ночь провела она одетой в кресле у окна. В два часа ночи мама решила заняться глажкой: она зажгла свет в моей, ставшей теперь ее, комнате, поставила гладильную доску, приготовила бутылку с водой, чтобы брызгать на одежду, и гладила несколько часов, пока не занялась заря. Когда вся одежда была выглажена, она достала из шкафа постельное белье и вновь его перегладила. Когда закончилось и белье, она стала гладить покрывало, лежавшее на моей кровати, но то ли от усталости, то ли от слабости она слегка прижгла покрывало, и папа проснулся от запаха горелого. Он разбудил и меня, и оба мы пришли в изумление, увидев, сколько мама успела перегладить: каждый носок, каждый носовой платочек, каждую салфетку, которой мы пользовались за столом. Подпаленное покрывало мы поспешили подставить под струю воды в ванной, маму мы вдвоем усадили на стул, опустились — и я, и папа — на колени, сняли с нее обувь, одну туфлю — папа, а другую — я. Потом папа попросил меня оказать ему любезность и на несколько минут покинуть комнату, поплотнее закрыв за собой дверь. Я дверь закрыл, но на этот раз прильнул к ней, потому что беспокоился о маме. Я хотел слышать. Около получаса они говорили друг с другом по-русски. Затем папа попросил, чтобы я в течение нескольких минут постерег маму, а сам отправился в аптеку, купил ей какое-то лекарство или сироп и позвонил из аптеки в кабинет дяди Цви, работавшего в больнице Цахалон в Яффо, а также дяде Буме — в больничную кассу Заменгоф в Тель-Авиве. После всех этих звонков между папой и мамой была достигнута договоренность, что этим же утром, в четверг, она поедет в Тель-Авив к своим сестрам, чтобы отдохнуть и немного сменить обстановку. Она может пробыть там, если захочет, до воскресенья и даже до утра понедельника, потому что Лилия Бар-Самха сумела устроить маме очередь на прием к врачу в понедельник после обеда, в больнице Хадасса на улице Невиим. Если бы не отличные связи тети Лиленьки, то нам пришлось бы ждать очереди, по меньшей мере, несколько месяцев.
И поскольку мама была слаба и жаловалась на головокружение, папа настоял на том, что на этот раз она поедет в Тель-Авив не одна, а с ним, и он проводит ее до самого дома тети Хаи и дяди Цви, возможно, даже заночует там, а на следующее утро, в пятницу, возвратится в Иерусалим первым же автобусом и успеет еще несколько часов поработать у себя в отделе. Он не обращал внимания на протесты мамы, утверждавшей, что нет никакой необходимости ехать с ней, жаль папиного рабочего дня, ведь она еще в состоянии сама добраться до Тель-Авива и найти там дом своей сестры. Ведь заблудиться она не может.