Сергей Довлатов - Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
Можно копировать Бабеля, Платонова и Зощенко. Этим не без успеха занимаются десятки молодых писателей. Лагерную речь подделать невозможно. Поскольку главное ее условие — органичность.
Разрешите воспроизвести не совсем цензурную запись из моего армейского блокнота.
«Прислали к нам сержанта из Москвы. Весьма интеллигентного юношу, сына писателя. Желая показаться завзятым вохровцем, он без конца матерился.
Раз он прикрикнул на какого-то зека:
— Ты что, ебнýлся?!
(Именно так поставив ударение.)
Зек реагировал основательно:
— Гражданин сержант, вы не правы. Можно сказать — ебнулся, ебанулся и наебнулся. А ебнýлся — такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет…
Сержант получил урок русского языка».
Фрайер, притворяющийся вором, — смешное и неприличное зрелище. О таких говорят: «Дешевка под законника капает».
Искусство лагерной речи опирается на давно сложившиеся традиции. Здесь существуют нерушимые каноны, железные штампы и бесчисленные регламенты. Плюс — необходимый творческий изыск. Это как в литературе. Подлинный художник, опираясь на традицию, развивает черты личного своеобразия…
Как это ни удивительно, в лагерной речи очень мало бранных слов. Настоящий уголовник редко опускается до матерщины. Он пренебрегает нечистоплотной матерной скороговоркой. Он дорожит своей речью и знает ей цену.
Подлинный уголовник ценит качество, а не децибелы. Предпочитает точность — изобилию.
Брезгливое: «Твое место у параши» — стоит десятка отборных ругательств. Гневное: «Что же ты, сука, дешевишь?!» — убивает наповал. Снисходительное: «Вот так фрайер — ни украсть, ни покараулить» — дезавуирует человека абсолютно…
В лагере еще жива форма словесного поединка, блистательной разговорной дуэли. Я часто наблюдал такие бои — с разминкой, притворной апатией и внезапными фейерверками убийственного красноречия. С отточенными формулировками на уровне Крылова и Лафонтена:
«Волк и меченых берет…»
В лагере не клянутся родными и близкими. Тут не услышишь божбы и многословных восточных заверений. Тут говорят:
— Клянусь свободой!..
Следующий отрывок — про того же капитана Егорова. Куски из середины пропали. Там была история с лошадью — когда-нибудь расскажу. И еще — про бунт на Весляне, когда Егорова оглушили лопатой…
В общем, потеряно страниц двенадцать. Все оттого, что наша литература приравнивается к динамиту. По-моему, это большая честь для нас…
В уборной было чисто и прохладно. Егоров курил, сидя на подоконнике. За окном пожарные играли в городки. Проехал хлебный фургон и, качнувшись, затормозил возле булочной.
Егоров потушил сигарету и вышел. Больничный коридор пересекали солнечные лучи. Тут было много окон — легкие занавески вздрагивали и покачивались.
По коридору шла медсестра. Она была похожа на монашку и казалась хорошенькой.
Все больничные медсестры казались хорошенькими. Да они и были хорошенькими. Поскольку они были юными и здоровыми. А кругом — так много прозрачных белых занавесок, холодного света, и ничего лишнего…
— Ну как? — спросил Егоров.
— Состояние удовлетворительное, — холодно ответила медсестра.
У нее были раскосые глаза, аккуратная челка и голубоватый халат, стянутый на талии.
Медсестры в палатах и регистратуре казались бесчувственными. Ведь они говорили то, что не каждому приятно слышать…
— Ясно, — сказал капитан, — удовлетворительное — значит плохое?
— Мешаете работать, — выговорила она тоном измученной почтовой служащей.
— Сунуть бы тебя головой в мясорубку, — негромко произнес капитан.
По коридору торопливо шел хирург с четырьмя ассистентами. Они были выше его ростом. Хирург что-то говорил им, не оборачиваясь.
Егоров стал на дороге.
— Потом, потом, — отстранил хирург, — мы, врачи, суеверны…
Он почти шутил.
— Если моя жена, — произнес капитан, — если что-то случится… Все, что будет потом, уже не имеет значения.
— Перестаньте кощунствовать, — сказал хирург, — идите обедать. Выпейте портвейна. Столовая за углом…
— Какой ты здоровый, — сказал капитан.
— Кто это? — удивился хирург. — Зачем? Я же просил…
Выйдя из больницы, Егоров заплакал, отвернувшись к стене. Он вспомнил Катино лицо, детское и злое. Вспомнил пальцы с обкусанными ногтями. Припомнил все, что было…
Потом закурил и отправился в столовую. Там было несколько посетителей. Часть дюралевых табуреток стояла штабелем в углу.
Капитан сел у окна, заказал вино и шницель. Официантки в столовой казались хорошенькими и похожими на медсестер. На официантках были яркие шелковые блузки и кружевные передники. Кассирша недовольно поглядывала в зал. Перед ней лежала толстая рваная книга.
Обедая, Егоров наблюдал, как два солдата моют грузовик.
Он вышел из столовой, купил газету. Повертел и сунул ее в карман. Навстречу шла женщина с метлой. Женщина царапала мостовую с расплющенными окурками.
Проехал на велосипеде железнодорожник. Спицы образовывали легкий мерцающий круг.
Час спустя Егоров зашел в клинику. Он стоял в коридоре под люстрой. На окне качалось растение с твердыми зелеными побегами. Цветы в больнице казались искусственными.
По коридору шел хирург. Мокрые руки он нес перед собой, как вещь. Медсестра подала ему салфетку. Затем направилась к Егорову.
Вдруг она показалась ему некрасивой. Она была похожа на умного серьезного мальчика. На медсестре был халат с чернильным пятнышком у ворота и заношенные домашние туфли.
— Вашей жене получше, — расслышал капитан, — Маневич сделал чудо.
Егоров оглянулся — хирурга не было. Он сделал чудо и затем ушел.
— Как фамилия? — переспросил Егоров, но медсестра тоже ушла.
Он спустился вниз по лестнице. Гардеробщик подал ему шинель. Капитан протянул ему рубль. Старик уважительно приподнял брови.
Медсестра в регистратуре напевала:
…Подари мне лунный камень,
Талисман моей любви…
Она показалась Егорову некрасивой.
— Вроде бы моей жене получше, — сказал капитан, — она заснула.
Помолчал и добавил:
— Все же знающие люди — евреи. Может, зря их давили веками?.. Году в шестидесятом к нам прислали одного. Все говорили — еврей, еврей… Оказался пьющим человеком…