Маркус Зузак - Книжный вор
Молькинг, как и всю остальную Германию, захватила подготовка ко дню рождения фюрера. В том году при сложившемся положении на фронтах и всех победах Гитлера местные партийные активисты хотели, чтобы празднование вышло особенно достойным. Будет парад. Марши. Музыка. Песни. Будет костер.
Пока Лизель обходила улицы Молькинга, доставляя и собирая стирку-глажку, национал-социалисты копили топливо. Пару раз Лизель своими глазами видела, как мужчины и женщины стучали в двери и спрашивали, нету ли чего такого, с чем, хозяину кажется, нужно покончить или что нужно уничтожить. В «Молькингском Экспрессе» у Папы было написано, что на городской площади состоится праздничный костер, туда придут все местные отряды Гитлерюгенда. Костер ознаменует не только день рождения фюрера, но и победу над его врагами и освобождение от уз, которые удерживали Германию со времен окончания Первой мировой.
* * *«Любые материалы с тех времен, — советовали в статье, — плакаты, книги, флаги, газеты — и любую найденную вражескую пропаганду нужно сразу нести в местный штаб НСДАП на Мюнхен-штрассе».
Даже Шиллер-штрассе, улицу желтых звезд, которая еще ждала перестройки, обшарили еще раз напоследок, выискивая что-нибудь, хоть что-то, дабы сжечь во имя и во славу фюрера. Не вызвало бы удивления, даже если бы кое-кто из партийных поехал и где-нибудь отпечатал тысячу-другую книжек или плакатов морально-разлагающего содержания, только ради того чтобы их предать огню.
Все было готово для великолепного 20 апреля. Это будет день сожжений и радостных воплей.
И книжного воровства.
В доме Хуберманов в то утро все снова шло как обычно.
— Этот свинух опять смотрит в окно, — ругалась Роза Хуберман. — Каждый божий день, — не замолкала она. — Ну что ты там теперь высматриваешь?
— О-о, — простонал Папа с восторгом. На спину ему сверху окна свисал флаг. — Надо и тебе взглянуть на эту даму. — Он оглянулся через плечо и ухмыльнулся Лизель. — Прямо хоть выскочить и бежать за ней. Ты ей в подметки не годишься, Мама.
— Schwein! — Мама погрозила Папе деревянной ложкой. — Вот свинья!
А тот продолжал смотреть в окно на несуществующую даму и очень даже существующий коридор из германских флагов.
В тот день каждое окно на улицах Молькинга украсилось во славу фюрера. В некоторых местах, вроде лавки фрау Диллер, окна были рьяно вымыты, флаги новехоньки, а свастика смотрелась как брильянт на красно-белом одеяле. В других флаги свисали с подоконников, как сохнущее белье. Но все же были.
С утра случился небольшой переполох. Хуберманы не могли найти свой флаг.
— За нами придут, — заверила Мама мужа. — Нас заберут. — Кто? Они. — Надо найти!
Уже казалось, что Папе придется пойти в подвал и нарисовать флаг на холстине. К счастью, флаг все-таки нашелся, похороненный в шкафу за аккордеоном.
— Этот адский аккордеон, загораживал мне всю видимость! — Мама крутанулась на пятках. — Лизель!
Девочке доверили честь приколоть флаг к оконной раме.
Ближе к полудню приехали Ганс-младший и Труди — на домашний обед, как они это делали на Рождество и Пасху. По-моему, теперь подходящий момент представить их пообстоятельнее:
У Ганса-младшего были отцовские глаза и рост. Вот только серебро в его глазах было не теплое, как у Папы, — там уже профюрерили. Еще у него было побольше мяса на костях, колючие светлые волосы и кожа, как белесая краска.
Труди, или Трудель, как ее часто называли, была лишь на пару-другую сантиметров выше Мамы. Ей досталась плачевная утиная походка Розы Хуберман, но в остальном она была заметно тоньше. Живя прислугой в богатой части Мюнхена, она, скорее всего, уставала от детей, но всегда умела найти хотя бы несколько улыбчивых слов для Лизель. У нее были мягкие губы. Тихий голос.
Ганс и Труди приехали вместе на мюнхенском поезде, и совсем скоро ожили старые трения.
* * *КОРОТКАЯ ИСТОРИЯ О ПРОТИВОСТОЯНИИ ГАНСА ХУБЕРМАНА С СЫНОМ * * * Молодой человек был фашист; его отец — не был. В глазах Ганса-младшего отец был частью прежней дряхлой Германии — той, которая любому дает себя в пресловутый оборот, пока ее собственный народ страдает. Он рос, зная, что отца называют «Der Juden Maler» — еврейский маляр — за то, что красит дома евреям. Потом произошел один случай, который я скоро опишу вам полностью, — день, когда Ганс-старший все просвистел уже на самом пороге вступления в Партию. Всякому ясно, что ни к чему закрашивать грязные слова, написанные на фасадах еврейских лавок. Такое поведение вредит Германии и вредит самому отступнику.— Ну так что, тебя еще не приняли? — Ганс-младший начал с того, на чем они остановились в Рождество.
— Куда?
— Ну догадайся — в Партию!
— Нет, думаю, про меня забыли.
— Ну а ты обращался хоть раз с тех пор? Нельзя же вот так сидеть и ждать, пока тебя не догонит новый мир. Надо пойти и самому стать его частью — невзирая на прошлые ошибки.
Папа поднял глаза:
— Ошибки? В жизни я много ошибался, но уж не тем, что не вступил в фашистскую партию. Мое заявление у них — ты знаешь, — но я не пойду снова проситься. Я просто…
Тут-то и пришел большой озноб.
Он влетел в окно, гарцуя на сквозняке. Может, то было дуновение Третьего Рейха, набирающее все большую силу. А может, просто все та же Европа, ее дыхание. То или другое, но оно овеяло старшего и младшего Хуберманов в тот миг, когда их металлические глаза столкнулись, как оловянные кастрюли.
— Тебе всегда было плевать на страну! — сказал Ганс-младший. — Тебе она безразлична.
Папины глаза стало разъедать. Ганса-младшего это не остановило. Чего-то ради он посмотрел на девочку. Торчком расставив на столе три свои книжки, будто для разговора, Лизель беззвучно шевелила губами, читая в одной.
— И что за дрянь читает девчонка? Ей нужно читать «Майн кампф».
Лизель подняла глаза.
— Не беспокойся, Лизель, — сказал Папа. — Читай, читай. Он не понимает, что говорит.
Но Ганс-младший не сдавался. Он подступил ближе и сказал:
— Или ты с фюрером, или против него — и я вижу, что ты против. С самого начала был. — Лизель следила за лицом Ганса-младшего, не отрывая глаз от его тощих губ и твердокаменного ряда нижних зубов. — Жалок человек, который может стоять в сторонке, сложа руки, когда вся нация выбрасывает мусор и идет к величию.
Труди и Мама сидели молча и напуганно, Лизель — тоже. Пахло гороховым супом, что-то горело, и согласия не было.