Андрей Ефремов - Искусство уводить чужих жен (сборник)
И тут, мужики, этот Юлиан, педрило несчастный, застыл на минутку, потом ожил, заорал на всю мастерскую «Цезарь! Цезарь!» и стал хохотать. «То-то и оно что Цезарь, – сказал Валерий Викторович, – и вам, Ванечка, эту историю просто необходимо рассказать». – «Расскажи! Расскажи!» – запрыгал на стуле Юлиан. «Так вот, упомянутый Цезарь Лазаревич – художник одареннейший, колорист от бога, рисовальщик сверхъестественный, но при этом скотина, и скотина расчетливая. Юлиан – человек пристрастный, но и то не решится возражать. Так вот, в начале перестройки Цезарь со своей одаренностью дошел до того, что расписывал матрешек, а когда матрешек не брали, водил свое немногочисленное, но прожорливое семейство на обед к Юлиану».
– Слушайте, – сказал Перстницкий, – я глазам не поверил! Когда Валерий Викторович про матрешек сказал, Юлиан заплакал.
«Вы бы видели этих голодных деток», – сказал Юлиан.
«Ну-с, они объедали Юлиана год или около того. Потом Цезарь с голодухи придумал штуку. Он написал портрет одного политика, который тогда набирал силу. Портрет, кстати, получился превосходный. Но политик на портрете был не один. С ним был еще один, скажем так, известный человек известной ориентации. И вот, вглядевшись в эту парочку, зритель рано или поздно понимал, что они состоят в совершенно определенных отношениях. Тут все дело в деталях, в рефлексах… Цезарь на это мастер. Написавши картину, он написал письмо политику, и тот клюнул. Придумал себе в Петербурге какое-то дело и как бы заодно явился в мастерскую к Цезарю. Он явился к Цезарю и все сразу понял. Скандалить не стал. Картину тихо купил и, видимо, уничтожил. Через полгода Цезарь написал копию и продал ее тому же политику, но уже дороже. И тут политик понял, что попался. Но он был не дурак, а то бы кокнули нашего Цезаря. Он дождался следующего портрета (ведь правильно рассудил, что Цезарь изображает эту парочку, когда остается без денег), приехал и предложил соглашение. Он покупал Цезарю квартиру и под самые серьезные гарантии брал с него обязательство никогда не изображать его личность.
„А вас что, – спросил Юлиан, – шокирует это изображение?“ И тут я понял, что мне только и осталось достать револьвер и застрелить Валерия Викторовича. А заодно уж и Юлиана, чтобы не осталось свидетелей. Машинально я налил себе вина, выпил и тут вспомнил про изумруд. Чтобы не свалять дурака, я отрезал сыру и, пока жевал, думал.
Когда я сказал Валерию Викторовичу, что знаю, где изумруд, у него лицо заходило ходуном. Но я обломался, пацаны! Нас с Лилькой ему хотелось достать реально, а про камушек ему нравилось думать, что камушек мог как бы и сам потеряться. „Вполне, – сказал педрило, – покажи-ка, Валерочка, портретик еще разок“. Они стали пялиться на портрет, а я сидел и думал: что бы сказали эти живописцы, если бы знали, что я сижу с револьвером за поясом и думаю – обоих их застрелить или только одного? Но вот что я скажу, про такие вещи долго думать нельзя. Револьвер начинает пошевеливаться. Это вроде дамского танго. Стоишь и ждешь, когда тебя пригласят. Ну, я эту музыку прекратил. Я встал и начал расхаживать по мастерской. А они никак не могли на нас с Лилькой насмотреться! Блин! Не мог я поверить, что ему на камушек наплевать. А эти двое ждали, когда терпение лопнет у меня. И я их переходил! Валентин Викторович снял с портрета какую-то пылинку и сказал: „Верните Сомова!“ Он это хорошо сказал, но Сомов был Лилькиной добычей, а во всей этой истории для меня имела цену только Лилька.
„Вы совсем не хотите камень?“ – „Я хочу Сомова. И твоя девчонка Сомова мне отдаст. А камень ты мне так и так вернешь. Я иду в милицию, они берут тебя за что надо, и ты выкладываешь камень. Так?“ И тут Юлиан перестал разглядывать нас с Лилькой и сказал: „Ванечка, у Валерочки было две дорогих вещи (деньги тут ни при чем). Нет, Валерочка, не натопорщивайся, я имею в виду не Магду. Сомов и изумруд, Валерочка, Сомов и изумруд. А вы, Ванечка, оставили его ни с чем. Вы его довели до крайности. Его художнической сущности глубоко противно обращение в милицию, но они вас прищучат, вы не сомневайтесь!“ Тут я до того разозлился, что сам не помню, как в руке у меня оказался револьвер. Художники где стояли, там и сели, а я им сказал, что коли на то пошло, я пристрелю их обоих, потом сожгу картину, а совсем потом застрелюсь сам: „Но сначала вам, сволочам, докажу, что камень взял не я, не я!“
Тут Юлиан сморщился и стал шевелить пальцами: „Валерочка, как-то все уж очень гадко получается. Вы, Ванечка, что видели, кто взял камень? Ой, как нехорошо! Валерочка, тебе это нужно?“ Валерий Викторович выпил вина, хотя ему бы в самый раз водочки стакан. „Вот что, – сказал он, – знать не хочу про камень. Верни мне Сомова, и картина твоя!“ И тут до меня дошло: он боялся, больше всего боялся узнать, кто из его друзей – вор. Он не знал, как ему дальше жить, если я назову имя.
– Опять все плохо, – сказал наркоман, – все ужасно плохо. – Он сполз с нар, встал перед Иваном и раскачивал у него перед носом указательным пальцем:
– Лучше было стрелять и в одного и в другого. Вечная ломка без кайфа – вот что ты им устроил. Жаба!
– Да! – сказал Перстницкий. – Я таки их подцепил. Они, по-моему, даже забыли про револьвер. Они даже не заметили, что я его убрал. Они сидели и тряслись, ведь я в любую минуту мог сказать то, что знал. И тут у нас вышла заминка. Художники не знали, чего от меня ждать, а я ничего не мог придумать. Ну, не стрелять же в них в самом деле! Но колесики в башке у меня все-таки провернулись, и я спросил Валерия Викторовича, сколько времени у него ушло на нас с Лилей. Он врубился не сразу, прежде чем до него дошло, что я не сказал ничего страшного, за него ответил Юлиан. „Валерочка пишет быстро“, – сказал он, настороженно глядя мне в руки. Все-таки Юлиану был страшнее револьвер.
„О‘кей, – сказал я. – Собирайтесь, Юлиан, я посылаю вас в магазин. Тащите все, что может потребоваться двум мужчинам, пока один из них рисует вторую такую же картину. Впрочем, можете тащить на троих, если у вас есть время“. Юлиан исчез, а Валерий Викторович уставился на меня каким-то, черт дери, ртутным взглядом. „Ты чего придумал, – спросил он, – может, лучше без церемоний? Выстрелил – и шабаш“. – „Это вам, Валерий Викторович, шабаш, а у меня тогда самые церемонии и начнутся. Я лучше придумал. Вы нарисуете такую же картину. Только будете на ней вы и Магда“. – „Сукин сын!“ – „Извините“. Тут пришел Юлиан, и мы отправили его стряпать обед.
Теперь в мастерской стояли рядом два мольберта. На одном чистый холст, а на другом мы с Лилькой. В полной тишине Валерий Викторович выписывал столик, на который опиралась Лилечка, и уже стали появляться на столешнице ее пальцы, когда он обернулся и спросил: „Так молчать и будешь?“ И почему-то не стал рисовать ладони, а взялся за Лилькино лицо. Да нет же, это было лицо прекрасной Магды! Блин! Он, и правда, работал быстро. Без колебаний и без жалости он вырисовывал бывшую свою прекрасную Магду и скалился на нее по-вурдалачьи. Я вышел на кухню к Юлиану, напился воды. То ли жарко мне было, то ли холодно – не мог сообразить. Юлиан быстро взглянул на меня, сказал „Минуточку“ и вышел из кухни. Машинально я взял нож и принялся кромсать огромную, как кулак, красную луковицу. „Какой вы негодяй! – сказал Юлиан, вернувшись. – Если бы у вас не было пистолета, я бы съездил вам по физиономии. Лучше бы вы застрелили его!“ Револьвер толкнул меня в поясницу, и я сказал, что никто не знает, как оно повернется. Потом Валерий Викторович закричал из комнаты, и я пошел к нему. Ему зачем-то нужно было, чтобы я околачивался рядом. „Стой за левым локтем“, – велел он. И я стоял. А он рисовал все быстрее. У Магды на бедре появился шрам. Шрам был тонкий и блестящий. Я подумал, что Валерий Викторович обязательно целовал его. – „Она упала с велосипеда“, – сказал художник, не оборачиваясь, потом положил кисти и вышел к Юлиану. Теперь передо мной были обе картины, и спина художника не заслоняла Лильку. Я глядел на ее лицо, повернутое ко мне, нарисованному, и что-то жало мне сердце, и духота какая-то наваливалась… Художники в кухне разговаривали, а я никак не мог понять, в чем тут дело. Потом Валерий Викторович вернулся, дожевывая что-то, снова принялся рисовать, и снова Лиля оказалась у него за плечом. Потом он сдвинулся, ее лицо показалось, ну как будто она вдруг взглянула на меня, и я увидел и понял. Лицо, мужики! У Лильки лицо было такое… Ну, только я мог видеть такое лицо! Это придумать нельзя. Это, блин, видеть надо. Тут я и понял, как это бывает. Он стоял ко мне спиной, и рубаха приподнималась над левой лопаткой, а я ясно видел, как пуля влетает ему под лопатку и он валится на свою недорисованную Магду и заливает кровью ее шрам, и лицо, и все остальное, что он успел нарисовать. Только мы с Лилькой стоим, как были, и смотрим на все это.
А он, тварь, и не думал оборачиваться. И Юлиан в кухне замер. То ли сделал все, то ли притаился и ждал чего-то. А чего ждать? Ясно чего, когда у меня револьвер. Не идиоты же они, видели же, с чем я пришел. „О‘кей!“ – сказал я, но и тут никто не издал ни звука, а на меня нашло какое-то веселье, и холодно вдруг стало, так что я прямо удивился, что револьвер такой теплый. Да! Я его достал, и все три патрона были на месте. А куда бы они делись, я спрашиваю! Но я еще не совсем спятил, и впереди была главная подлость. Я вытряхнул патроны из барабана в ладонь и щелкнул ему три раза под левую лопатку. Он ухом не повел!