Ирина Богатырёва - Движение без остановок
Мы живём на стыке эпох, приятель. Отсюда хорошо видно, что было когда-то, но кто нам скажет, что будет потом?
Голубые гусары отцовских снов топчут полынь в чёрном поле. Одного отцова деда репрессировали, и о нём забыли. Другого раскулачили, они бежали из дому ночью на телеге, что-то теряя, что-то поспешая забыть. Кто и где соберёт теперь концы? У отца была дальняя бабка, она говорила ему, как похож он на её брата, молодого офицера, погибшего в Первую мировую. Он служил в государевой гвардии, этот офицер — она помнила и рассказывала, отец рассказывал, но не помнил, теперь всё потерялось, корни, следы, но голубые гусары отцовских снов до сих пор звенят шпорами и пьют золотое вино.
Что мы знаем? Что видели и что предстоит нам увидеть ещё? Последние времена настают, приятель, а ты знай себе посасываешь пивко.
— Ты жизни не знаешь, Мелкая. Ты инфантильна и ужасно скучна. Меняться тебе пора, Мелкая, меняться.
Он стоит ко мне спиной, на коленях у подоконника, перед ним — дощечка, на которой он старательно выравнивает пластилин для новой своей картины.
— Кто же меня изменит?
— Да хоть я! А чего, Мелкая, хочешь, я тебя в два счёта человеком сделаю! — Идея так вдохновляет его, что он тут же подпрыгивает к антресоли. — Давай вместе жить. Хочешь, прямо сейчас к тебе залезу? Поживём, не понравится, перестанем. А вдруг понравится? Ты человеком станешь, а Рома нам деньги скостит. Чё, Ромик, скостишь нам квартплату по оптовой цене? — оборачивается к Роме. У того политика: с пары берёт немного дешевле, чем с двух человек порознь. И вовсе он не о демографии заботится, просто считает, что пара занимает меньше места. Отчасти он прав.
— Ромик, скостишь?
— Всё должно быть добровольно.
— А и будет, как иначе? — радуется Толик. — Ну чё, Мелкая, я полез? Мы сейчас быстро из тебя человека сделаем!
Он цепляется за антресоль и заносит ногу на тумбочку. В комнате смеются.
— Да иди ты нафиг! — Я толкаю его в лицо и резко захлопываю створки. По Тольке иногда не понятно, шутит он или нет. Держу створки руками.
— Гюльчатай, открой личико. Чего боишься, я тебя не съем. — Трогает створки. Я держу. — Мелкая, вылезай. Ау. — Ждёт. Другим голосом. — Ну ты чего, обиделась что ли? — В комнате притихли. — Дура ты что ли обижаться. — Тихо. Слышу, как он отходит. — Вылезай, Мелкая. Я тебя не трону, слышь? Я пошутил! Мы же друзья. Ну, ты слышишь? Мир!
Я молчу и не двигаюсь. Отпустила створки, стою на четвереньках, у меня темно, у меня тепло, как в утробе, в моём шкафу на потолке, в антресоли.
Ну и что, что ты меня не понимаешь, приятель. Дела мне нет, что ты меня не понимаешь.
Слышу, как тяжело опускается Толька на пол у подоконника. Потом как сминает баклажку. Она стоит у ножки рояля, коричневая такая баклажка пива, он пьёт из горла и сминает её.
Тихо, очень-очень медленно и тихо, я ощупываю в углу свечку и зажигалку. Рома ругает меня за то, что я жгу тут свечку. Ну да ты не волнуйся, Ромик, я буду осторожна, правда.
Я спросила его однажды, возьмёт ли он меня с собой на трассу. «Нет», — ответил Рома-Джа.
«Почему? — удивилась. — Я же тебе не помешаю. А мне так хочется на море».
«Я понимаю, Мелкая, но всё равно не возьму. Ты пойми просто: для меня трасса — это единственное место, где я могу побыть один».
Да, Ромик, я тебя понимаю. Зажигаю свечку и креплю её на капле парафина в крышку от варенья. Думаю: если сейчас Рома постучится в антресоль, открою ли я ему? Но в комнате тихо.
Сложившись зверьком, склоняюсь над книжкой. Не читаю. Смотрю, как от слёз вспухает бумага.
В темноте степи освещённое пятно — пост ГАИ. Есаул Уланов сбрасывает скорость, я выныриваю из-за его плеча.
— Чуют они, — бормочет вдруг притихший есаул. — Чуют, черти.
Я уже вижу невыспавшееся лицо молодого гаишника, как есаул вдруг ударяет по газам. Машина дёргается, ревёт и даёт стрекача.
— Теперь посмотрим, кто кого!
Сзади завыла сирена. Оборачиваюсь и вижу яркий свет фар.
— Ты, Серёга, сам посуди, что я им скажу: ну да, пьяный. Что я им дам, если денег у меня нет. А документы в Новосибирске оставил. Ещё прошлый раз, две недели как, у свояка оставил, за ними и возвращался, да вот… опять, видно, ехать придётся.
И он смеётся. Чему? Я боюсь обернуться, вдруг увижу даже не фары, а орущие лица гаишников через их лобовое стекло.
— Пусть погонятся, — смеётся есаул. — У меня турбо двигатель.
Это меня ободряет. Оборачиваюсь — фары и правда отстают.
— Долго гнаться не будут, я знаю. Я тут уж не первый раз. Развлекаю ребят. А чего — им скучно же, ночью-то очень скучно.
Сирены ещё слышны. Есаул начинает злиться.
— Вот чего им надо, а? Деньгу слупить хотят! Эх, ну что за народ пошёл нынче! Никто ни о ком больше не думает, все себе, себе. Не люди, а волки.
— Да ладно тебе, Саш, вовсе не так.
— Не так, не так… А я тебе точно скажу: был бы на моём месте мой сын, он бы вас не взял на дороге. Ни за что не взял бы, уж я-то знаю. По вам же видно сразу, что вы без денег, так он бы не взял. Он у меня молодой, тебя, поди, помладше будет, а такой… даже не знаю, в кого такой уродился: только всё деньги, шмотки, бабы… Ни идеи никакой, ни мысли. Что за поколение растёт, Серёга, а, я тебя спрашиваю! Куда всё катится? Вот он бы вас не взял, а почему? на дороге помогать друг другу надо, я правильно говорю? Дорога — это все мы вместе, ты мне, я тебе, все в одной упряжке, правильно же я говорю?
— Правильно, Саша, да ты на дорогу смотри. Это же жизнь, в жизни всегда так.
— Вот и я говорю…
Сирены замирают в темноте. Мы успокаиваемся. Я снова зарываюсь между рюкзаков.
— Только я в город въезжать не буду, Серёжа, — слышу вкрадчивый голос есаула. — Там КПМ такой есть, там меня каждая собака знает, обязательно остановят, а мне это зачем? Не зачем мне права-то терять. Вот я доеду, остановлюсь да и посплю.
— А сейчас-то едем, Саша.
— Едем, едем…
Боги мои, боги, этой ночи не будет конца.
Сплю, не сплю — всё вижу: вот старая моя, добрая Якиманка, большой дом, в котором история и люди — всё сменялось и будет сменяться, только он один останется прежним, и кто теперь уже вспомнит, кто жил в нём и когда, и кто жил бы в нём, случись всё иначе. Это огромный, старый дом — наша Якиманка, с арками, высокими этажами и огромными подъёздами. Он живой, этот дом, и мы сами не знаем, насколько.
Вот в чужой машине вижу: тот или не тот дом — въезжаю в его ворота на своём автомобиле, выхожу, быстро взбегаю по крыльцу, распахиваю дверь.
Нет, не Мелкая во сне, я — последний потомок знатного рода. Вижу блестящие полы, покрытые мягкими дорожками, широкую лестницу. За стеклянными дверями — старомодный лифт, где створки надо распахивать. Такой он и есть, но сейчас этот лифт сверкает лаком и лампочками.
Швейцар сидит за коричневым большим столом, читает газету, подставляя её под зелёный абажур лампы. Он в тёмно-синем форменном пиджаке, на лысой голове — фуражка. Приветствует.
— Здравствуй, Артемий. Папа дома?
— У себя, наверху в кабинете.
Широкие коридоры, массивные убранства, огромные окна с тяжёлыми шторами. Иду к дверям, большим, блестящими, знаю, что там мой отец, сейчас распахну, а он там, в голубом парадном мундире со сверкающими эполетами. Но зовут обратно.
— Что случилось, Артемий?
— Пришёл инспектор.
Спускаюсь. Стоит гаишник в ослепительно белой блестящей форме, как у уличных постовых из старых советских фильмов, с портупеей через грудь и кобурой на боку. Говорит, козырнув:
— Вы неправильно припарковали машину, вам штраф.
— Как неправильно? — удивляюсь. — Я поставила её у себя во дворе.
— Нет, вы поставили её НЕ у себя во дворе.
— Пойдёмте посмотрим, как же так, — говорю и иду за офицером, он отворяет двери и растворяется белым облаком в темноте, ибо на дворе уже ночь, а я делаю шаг, и из-под моих ног вылетает блестящий ворон.
— Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра! — кричит трижды, а я оглядываю двор — машины, детские стенки и песочница, — я оборачиваюсь и вижу драный якиманкский подъезд, в недрах которого скрывается Ромина коммуна.
— Кар-ра! Это я, одинокий осколок смутного времени.
— А ты не думай, Серёга, не думай: всё переменится.
— Конечно, уже меняется, всё уже сейчас становится другим.
— А что я говорю? Конечно, Серёга. Вон и девушка твоя проснулась. — Есаул Уланов дружелюбно улыбается моему помятому отражению в зеркале. — Чего она у тебя всё молчит и в потолок смотрит? Тебя как звать? Ты чего там углядела?
— Я не в потолок. Я на небо смотрю.
— А что на небе?
— Звезда. Такая большая и красная. Вон, слева. Всю ночь видно.
— Звезда? А это Марс, верно. Август же, Марс видно. А ты спи, спи, как приедем, тебя разбудим. Слово тебе даёт есаул Уланов, за мной — как за каменной стеной. Спи. — Ну чего, Серёга, ещё споём, неужто уже всё перепели?