Валерий Козырев - Джесси
Всю свою жизнь Кузьмич провел рядом с лошадьми, и отец его и дед тоже были при лошадях, царское ли то было время, либо советское – все равно. Еще подростком поступил он на конный двор, и в его трудовой книжке всего одна запись: принят на работу конюхом, тогда-то и тогда-то. И в этом была вся трудовая биография деда Кузьмича, полная, насыщенная радостями и трудностями; которой он дорожил и которой был доволен. Душой понимал Кузьмич лошадей, зная привычки и повадки каждой. А чтобы определить, заболела лошадь или нет, ему не было нужды и к ветеринару обращаться, сам видел. И тут уж, что бы ни случилось, какая бы безотлагательная работа не была, хворую лошадь Кузьмич из конюшни не выпускал. Лечил он их тоже сам, своими, еще дедовскими средствами; и выздоравливали они у него быстрее, чем у ветеринара. Лошади тоже любили Кузьмича, и было за что – лошадь к человеку просто так, за красивые глаза, не потянется. Лелеял и холил их Кузьмич. Только причитал постоянно, что извели, мол, лошадь: породу, дескать, начисто вывели. Им, де, наплевать: была бы только лошадь, а какая? – это мол, без разницы. Кого он подразумевал под «им» можно было только догадываться, поскольку в подворьях лошади давно уже стали редкостью. «А вот раньше, – вспоминал Кузьмич, – когда в каждом хозяйстве лошади были, так каждый старался породу блюсти; кобыл с каким попало жеребцом не сводили. Бывало, что за пятьдесят с гаком верст кобылу вели, чтобы, значит, племенным производителем покрыть. Отсюда и стать была… А сейчас – что? Вывели породу! – по-старчески жаловался он Гене. – Только, разве что, в телегу и годятся запрягать … Ну, да и на том спасибо».
Лошади в колхозе были нужны. Поэтому днем редко какая из них оставалась в конюшне – всех разбирали на работы. Конскую упряжь Кузьмич содержал в идеальном порядке. В одном конце конюшни, отгороженная бревенчатой стеной, была сбруйная; с отдельным входом и внутренней дверью прямо к денникам. В сбруйной стояла небольшая, аккуратно сложенная печь, вдоль стен тянулись деревянные лавки. На одной из них, в углу, громоздилась пара седел. В бревенчатую стену, в высверленные коловоротом отверстия, были вставлены толстые деревянные штыри. На штырях висели хомуты и прочая упряжь, всегда тщательно просмотренная и починенная Кузьмичом. И над каждым из штырей – табличка с именем лошади. И не дай Бог, если кто-то путал и запрягал лошадь не в свою упряжь. Кузьмич разносил такого не жалея ни слов, ни крепких выражений. А под конец приводил всегда один и тот же очень убедительный пример:
– Вот, к примеру, – говорил он, – одеть бы на тебя чужие сапоги, на два размера, скажем, больше… Или же наоборот – на размер меньше, да прогнать бы тебя, дурака, с десяток вёрст, понужая кнутом – что бы с твоими ногами стало, а?! В кровь бы стер, остолоп несчастный! А на лошадь чужой хомут одеваешь, недоумок… – обычно так заканчивал он свое нравоучение.
Часто, особенно длинными, зимними вечерами мужики коротали время у Кузьмича за разговорами да шутками, наполняя сбруйную слоящимся табачным дымом. Только выпивать Кузьмич строго настрого запрещал. «Не любят этого лошади», – говаривал он. В сбруйной, несмотря на эти ежевечерние посиделки, было всегда чисто – пол выметен, всё расставлено по своим местам; ощущался за всем этим хозяйский глаз Кузьмича. Он и раньше-то почти всё своё время проводил на конюшне, а когда у него два года назад умерла жена, так он и вовсе переселился в сбруйную, лишь изредка наведываясь домой – там жил его старший сын с семьёй – в баньке попариться да белье сменить. Спал он, сдвинув одна к одной две лавки положив на них попону и другой попоной укрывшись. И там же, в сбруйной, на печке, готовил себе холостяцкую неприхотливую еду. Гене нравилась спартанская обитель Кузьмича, в которой перемешались запахи дёгтя, сыромятной кожи, табачного дыма, сена и ещё какого-то особого, присущего только конюшням, духа. Веяло тут теплом и уютом, хотя кроме голых лавок, печи, хомутов да прочих принадлежностей конской упряжи там ничего и не было. Ещё когда мальчишкой Гена прибегал в конюшню, Кузьмич приметил его тягу к лошадям. «Хороший бы, Генка, из тебя лошадник получился, – говаривал он, наблюдая, с какой любовью Гена ухаживает за лошадьми. – Да только вот жалко – извели коня, и многие люди через это себя потеряли… – как обычно сетовал он. – Должен, вот скажем, к примеру, человек с лошадьми быть… ну, не обязательно конюхом – мало ли какая работа при лошадях есть! Душа, скажем, у него к этому лежит, а он – трактористом станет. Тьфу!..» Не любил дед трактора. Считал, через них коня на деревне и не стало.
Гена попросился у бригадира помощником к Кузьмичу.
– Давай, – согласился тот. – Кузьмич-то уже старый у нас, помощь ему давно нужна. Ну, а если какую детальку стокарить надо будет, так мы тебя выдернем из конюшни-то! – сказал он и улыбнулся всем своим широким веснушчатым лицом.
В хозяйстве Кузьмича было три мерина. Мерин – это конь, у которого люди операционным путем отняли способность продолжать лошадиный род, и у меринов, осталось теперь только одна радость – поесть. Вид у них был постоянно скучающий, они казались равнодушными ко всему, что их окружает, хотя шерсть их лоснилась, гривы и хвосты были аккуратно расчесаны. Звали их Буран, Гнедко и Рыжик. Было также шесть кобыл: одну из них, серую в яблоках, звали Ласточкой, к ней жался жеребёнок-сосунок, не отходивший от неё ни на шаг; был он тёмного цвета, но его настоящая масть обещала проявиться только к шести-семи месяцам. Ещё две кобылы гнедой масти очень походили друг на дружку, с одной лишь разницей: у той, которую величали Сударушкой, ото лба по носу тянулась белесая полоса. Другую – звали Кумушкой. Их денники, отгороженные от общего прохода невысокой переборкой, находились рядом. И казалось что они, изгибая шеи и касаясь друг друга головами, все время сплетничают про всякие лошадиные дела. Сударушка была жеребая; на работу её не брали, и она всякий раз тихим ржанием провожала подругу, когда ту под уздцы выводили из конюшни. Ещё одну, чистой белой масти, доброго нрава и весьма трудолюбивую – звали Сметанкой. Масть следующей, молодой, игривой кобылы, можно было определить как соловая, а упряжь её висела под табличкой «Резвая». Шестая кобыла, Звёздочка – вороная, с белой отметиной на лбу, короткими подвижными ушами, сильной упругой шеей и выпуклыми, хорошо развитыми грудными мышцами, великолепной гривой и длинным хвостом; на высоких тонких ногах – она была настоящая лошадиная красавица. Любимица Кузьмича и единственная более менее породистая лошадь в конюшне. Кузьмич говорил, что её мать чистокровная донская кобыла, которую на выпасе покрыл безродный жеребец. Но Звёздочка унаследовала всю стать матери. Кузьмич разрешал запрягать её только в легкую телегу или сани. А когда у бригадира выходил из строя мотоцикл с коляской, на котором он постоянно мотался по полям да на центральную усадьбу, то в легкий тарантас на рессорах запрягали только Звёздочку. А зимой и вовсе – запряженная в кошевку, она была полностью в распоряжении бригадира. Её и Звёздочкой то редко кто называл, а все больше – «бригадирская лошадь». И не так давно в конюшне появился жеребец – звали его Алтын, что в переводе с татарского означает «золотой». Купили его в колхоз год назад и, говорят, за большие деньги. Это был высокий, чёрного цвета жеребец с сизоватым, как воронье крыло, отливом, длинной косматой гривой и огромным, чуть не до самой земли, хвостом, которые были чуть светлее его основной масти. Алтын был полукровок – помесь рысистой и какого-то именитого тяжеловоза. Поместили его в крайний просторный денник с глухой перегородкой до самого потолка. Но Алтын, чуя кобыл, зычно и протяжно ржал. А когда могучий инстинкт размножения начинал действовать особенно сильно, принимался бить толстые доски переборки крепкими, словно из железа литыми копытами. Алтына никогда не запрягали, хотя его упряжь висела там же, где и упряжи других лошадей. Просто, не нашлось бы такого смельчака. Авторитет же для него был только один – Кузьмич. Только ему он позволял чистить и расчесывать себя. Да и предназначение у Алтына было не телеги тягать, а совсем иное. Это был единственный на всю округу племенной жеребец, и кобыл со всех окрестностей водили теперь только к нему. Сразу же за конюшней находился загон, огороженный изгородью из жердей, в него заводили кобылу, а затем и Алтына, который, почуяв её еще в конюшне, начинал бить копытом пол, рвал повод из рук Кузьмича, всхрапывал, злобно скашивая глаза с большими, в красных прожилках белками. Когда его запускали в загон, он на рысях, выгнув шею и отставив хвост, делал полный круг вдоль изгороди, словно демонстрируя кобыле всю свою мощь и стать, затем выбегал на середину, останавливался и, тихо всхрапывая, шёл к ней. В этот миг он был больше дикий зверь, чем конь. Дело свое Алтын знал хорошо, и через некоторое время Кузьмич уводил его обратно, а кобылу под уздцы ещё некоторое время прохаживали по загону, чтобы завязалась в ней Алтыново семя, а не излилось понапрасну на землю. Алтын был ответом на сетование Кузьмича и его утешением: Ласточка уже родила крепкого, с высокими, нескладными ещё ногами, жеребёнка, а Сударушка была от него жеребая.