Николай Байтов - Думай, что говоришь
Тут студент нахмурился.
— Где изменяется? — спросил он.
— Что — где? — не понял профессор. — Я же сказал: в двадцатом знаке.
— Нет, в смысле — в какой области? Тут у нас или во всей Вселенной?
— Во Вселенной, естественно, раз это универсальная величина.
— А вот этого быть не может! — заявил студент. — Не может она согласованно меняться во всех областях Вселенной, потому что в этих областях не существует универсального «сейчас».
— Ага. Это вам Эйнштейн внушил. А он строит этот вывод именно из предположения, что скорость света везде константа.
У студента начало что-то путаться в мозгах.
— Хорошо, — сказал он. — Что вы предлагаете?
— Я предлагаю рассмотреть вопрос… ладно, не будем брать другие области… пусть здесь, у нас, где производится эксперимент, скорость света изменяется — возрастает или убывает — медленно со временем… но за миллионы лет всё-таки значительно. Что из этого могло бы следовать?
Студент помолчал, прикидывая.
— Да в принципе, наверное, то же самое, — сказал он. — Просто световой конус был бы в этом случае не конус, а этакий колокол. Если скорость света монотонно убывает, колокол имел бы выпуклую форму. Если возрастает — то вогнутую внутрь.
— А вы думаете, она возрастает (или убывает) монотонно?
— Если мы будем исходить, — сказал студент жёстко, — будем исходить из нашего привычного представления о Боге-Творце, то мы должны предположить, что скорость света меняется по плавно дифференцируемой кривой. Не будет же она скакать туда-сюда за счёт каких-то случайностей…
— Да… Но… А если она — синусоида? Допустим, с большой частотой и маленькой амплитудой? Такая вот быстрая, незаметная осцилляция около среднего значения…
— Да? — удивился студент. — А зачем это?
— Зачем — вы говорите?.. Не знаю… Но мало ли…
Оба надолго задумались.
Однако ни к какому результату не пришли и ничего интересного больше не сказали.
Нефть
Ко мне пришёл юноша в чёрном пальто и чёрной шляпе с большими полями.
— Я прошу вас сочинить надпись на надгробие моей жены, — сказал он.
— Вы были женаты? — удивился я.
— Да. Один год. Мою жену звали Эмилия.
— Садитесь.
— Нет, я на минуту. — Он не снял ни пальто, ни шляпу и стоял посреди моей комнаты, зеркало отражало его стройную спину.
— Какой длины должна быть надпись?
— Довольно длинная. Я богат. Пусть это будет машинописная страница. Я сам сокращу, если не поместится на камень. Поэзия или проза — мне не важно. Но условия будут… только вы не смущайтесь… условия могут показаться вам странными…
— Я весь внимание, — заверил я.
— Я заплачу по сто долларов за каждое употребление слова «нефть» в этой надписи.
Я задумался на секунду.
— Ну что ж, красивое слово. С ним можно поработать… А что, — я не вытерпел, — вы, наверное, коммерсант, вы как-то связаны с акционерным обществом «Гермес»?
— Отнюдь. — Юноша меланхолически покачал головой. — Но вам этого не надо знать. Вам не надо знать ничего, кроме тех условий, которые я назвал.
— Хм. Это вам так кажется… Я не знаю, насколько хорошо вы представляли себе, к кому вы идёте. Я вообще-то известен как постмодернист (как и все мы, впрочем, живущие сейчас), и для меня узкий контекст не годится, я работаю в расширенном контексте. Мне всё важно. Поэтому я и спрашиваю вас, простите, без осторожных сантиментов: есть ли рекламный интерес в вашем заказе? Да или нет?
— Нет, — сказал юноша брезгливо, — нет, уверяю вас. Это должна быть не такая надпись, и если вы не понимаете, тогда, наверное, я зря…
— Нет, вы не зря, — сказал я. — Я, быть может, не очень тонок, но я основателен. Быть может, не сразу, но, когда вы как следует мне разжуёте, я всё пойму и смогу вам гарантировать эпитафию самого высокого тона… Думаю, она будет стихотворная. Вам доводилось читать мои стихи?
— Да, — сказал юноша, — ваш сборник. Кажется, он единственный. «Равновесия разногласий», так?
— И вы, наверное, обратили внимание, что слово «нефть» не встречается там ни разу.
— Вы уверены? А мне кажется…
— Нет, вы заблуждаетесь.
— А это важно?
— Абсолютно не важно. Я только хочу кое-что понять. Значит, не обратили?
— Да, признаюсь, я как-то не…
— А ваша жена часто употребляла это слово в своих стихах?
— Она вообще стихов не писала.
— Чем же она занималась?
— Это не существенно… Впрочем, это не составляет тайны. — Юноша задумался. — Она не успела ничем заняться: она умерла через год после окончания школы. Совсем немного она пробовала рисовать акварелью. Это были пейзажи…
Я ещё задал два-три вопроса, но так ничего и не добился. Когда он ушёл, я подумал: «Глупости! Конечно, я употреблю слово «нефть» только один раз — иначе будет нарочито. Зато эта «нефть» будет стоять в рифмовой позиции и, конечно, она будет сочетаться со словом «смерть» — ведь это самое естественное. Да, эпитафия должна быть очень естественной. Нет, у неё, разумеется, есть свои условности, но она должна сама их подсказывать и оправдывать все ожидания, в том числе и рифменное… Ну что ж, посмотрим, какие здесь ещё ожидания…»
Уходя, юноша обещал зайти на следующий день, телефона своего не оставил.
Я работал сутки, потом другие и третьи. Он не появлялся. Я спал по три-четыре часа, а в остальное время просматривал антологии, думал, сочинял варианты. Их набралось до двух десятков. Неинтересно сейчас все их припоминать и описывать.
Потом я отвлёкся на что-то другое, уже не помню. Прошёл год, я совсем позабыл об этом. И только вот сегодня, роясь в бумагах, я случайно набрёл на этот текст, отпечатанный на машинке: наверное, окончательный, наверное, все другие я уничтожил.
Ничего особенно интересного в этом тексте нет, но я всё же приведу его для порядка. —
Замедли шаг, прохожий филосо́ф,
остановись у моего надгробья.
Прислушайся к молчанью мертвецов,
ко мне распространи свои раздумья.
Помысли здесь, что есть такое смерть. —
Она не схожа ль с маслянистой жижей? —
Она под спудом копится, как нефть,
хранящая огонь погасших жизней.
Когда архангел поднесёт к губам
трубу сигнальную и мощно дунет,
отсюда брызнет огненный фонтан.
Зачем? — не вем, но это точно будет…
Геройство
Поворачиваясь, вагон показывал широкую логовину с несколькими слоями высоких домов, выступающими на её край, словно плоскости театральных кулис. Слабый огонь заката — розоватый и желтоватый — равномерно окрашивал их стены и иногда, по мере длинного поворота, вдруг вспыхивал там в оконных стёклах.
Близко к пути пронёсся пруд с заасфальтированным берегом и ветлой чуть повыше. Спотыкаясь, поперёк вагонного окна молниеносно взбежал косогор, и тут же, без паузы, налетела дыра тоннеля.
Сразу давление привычного гула возвратило меня себе, и несколько секунд я нервничал, пока вагон не осветился, — тогда уютно я мог погрузить взгляд в книгу, которую раскрытой держал перед собой на весу.
Но палец стоящего рядом и чуть сзади вошёл сбоку в поле моего зрения, повисая и чуть покачиваясь над страницей. Палец указывал на закладку в книге (в журнале), а закладкой мне служил просто обрывок листа в клетку с какими-то на нём записями.
— Это мой телефон. Откуда он у вас?
Телефон был безымянный. Просто семь цифр — и записаны (не моей рукой) в порядке (или в беспорядке) других случайных заметок. «Мало ли народу приходит ко мне, сидит, болтает по телефону, пишет что-то на клочках, которыми завален мой стол», — подумал я.
— Да я понятия не имею, что это за телефон.
— Тогда, извините, я заберу это. Я не люблю, когда мой номер попадает к незнакомым мне людям неизвестными мне путями.
В это время я уже оборачивался, или, скорее, полуобернулся, чтобы видеть этого сурового человека, а потому уже полу-не-видел, как протянутая сбоку рука прихватила, зажав пальцами, закладочный листок из разворота моей книги.
Его лицо было просто и ничего не означало, если не считать выражения какой-то расплывчатой неуверенности, которое я удивлённо успел поймать в разительном контрасте с тоном его требования.
И тотчас я увидел его спину, выходящую на станции «Автозаводской», одетую в куртку цвета бутылочного пива и не украшенную какими-либо надписями или рисунками. Их тогда не могло быть и спереди, а теперь мне ясно, что их и вообще не сможет быть никогда.